Волчья шкура
Шрифт:
А тот поднял руку и указал на Карамору. Нет, он указал на его гармонь, потом на себя, как бы говоря: дай мне! Дай и мне немножко поиграть!
И вдруг он исчез, растворился в пустоте. Рассеялся, как туман на солнце. Метрах в пятидесяти от дороги обратился в прах, растаял в потоках света.
С Караморы спало оцепенение (а провода продолжали жужжать над ним). Он отпрыгнул назад, удержался на ногах и вдруг помчался как одержимый.
Весь в поту, вконец измученный, с остановившимися глазами, он добежал до Тиши. Мы немедленно потащили его в «Гроздь» и влили ему в глотку пива. Но заговорил он лишь после нескольких рюмок водки… А когда он рассказал свою историю, уверяя, что видел призрак и что виновата в этом только его гармошка,
Хабихт отодвинул нас в сторону и принялся его расспрашивать.
— Значит, он хотел заполучить твою гармошку? И весь был вымазан глиной? А потом вдруг взял да исчез?
Карамора равнодушно кивнул.
Хабихт закусил губу.
— Ты мне письмо писал? — спросил он внезапно.
Карамора только глаза вытаращил, как будто и понятия не имел, о чем идет речь.
— А где ты был ночью? — спросил Хабихт.
— Оставь ты его в покое, — сказал Франц Цоттер.
— Конечно, а то он совсем сбесится, — сказал Франц Цопф.
— Я был в Плеши, — отвечал Карамора. — У одной знакомой.
Тут Хабихт встал и пошел не куда-нибудь, а прямиком к своему телефону. Войдя в караульню, он захлопнул дверь и сразу схватился за трубку.
— Будьте добры, окружное жандармское управление!
(Шобер, он тоже вернулся, навострил уши.)
— Десятое отделение. Жандармский пост Тиши. Вахмистр Хабихт. Срочно требуется подкрепление! По возможности еще сегодня.
(Шобер не верил своим ушам.)
— Я получил известие, что на деревню готовится нападение. Нет. Анонимное. В ночь с пятницы на субботу. Понятия не имею. Я обязан расследовать это дело…
Ибо безумие, уже занесенное в деревню, начинало охватывать одного за другим, и Хабихт, много дней пребывавший в крайнем возбуждении и не смыкавший глаз по ночам, конечно же, стал первой его жертвой.
Матрос тем временем прошел уже почти полдороги. На этот раз он считал, что ему удалось сократить ее, так как хорошо знал, куда ему надо идти. Миновав мост возле дубовой рощи, он оставил дорогу справа, и под копытами гигантских, вставших на дыбы коней пересек поток ветра в широкой лощине. Теперь его окутала завеса дождя, с запада над полями несся сверкающий конский хвост, глыбы земли, черной и дымящейся на холоде, выступили из лежалого снега, как острова из моря. И сразу же в воздухе повисла неправдоподобная тишина, белесый свет затопил все вокруг, и в этом освещении (оно выхватывало отдельные части ландшафта, то игравшие огненными красками, то темные и блестящие от влаги) меж двух развевающихся хвостов матрос увидел белую часовню, словно парус в океане. Он уже поднимался вверх по мягкому луговому склону, а часовня светилась ему навстречу еще ярче, чем тогда, в сумерках, ибо тела вздыбившихся коней излучали голубовато-стальное сияние. И в то время как победоносное сияние юга прорвалось и высветило склон и часовню (волну и парус), а конские копыта, вспенивая зеленоватый брод, звенели, высекали искры из прибрежных камней, север, под сводом радуги, полыхавший мучительной, дикой лиловостью, походил на ворота темного конного завода, из бесконечных глубин которого вырывались все эти кони. Ступит ли старик, считавшийся мертвым, на борт корабля? Ступит ли на него хотя бы одной ногой, хотя бы мизинцем левой ноги на борт этого крохотного, белого, таинственно мерцающего летучего голландца? Матрос видел его перед собою уже совсем близко и все же далеко, бесконечно далеко, почти уже затерявшегося под прекрасным высоким сводом, с которого дождь свисал, как сверкающий жемчужный занавес. И вдруг матроса охватило странное волнение, предчувствие, что на сей раз он обязательно
Запыхавшийся, усталый, он бросился на ворота, уповая, что капитан крейсера, которого он не увидел во сне, преображенный, появится на борту катера; обеими руками обхватил прутья решетки, прижался лбом к холодному ржавому железу и вопреки ожиданиям увидел не картину (алтарь, прежде скрытый от него темнотой), а, к своему ужасу (ибо в эту секунду он действительно заглядывал в лицо божества), пустой каменный грот в форме раковины, от которого отскакивало его собственное хриплое дыхание.
Вскоре лес остался позади и матрос подошел к хутору. Но другую сторону поля виднелись сливовые деревья кузнеца, их вершины царапали брюхо мчащихся во всю прыть коней-облаков. Я, кажется, застал его, сказал себе матрос. Мне послышалось дыхание в старой каморке. Он думал только о старике (не о чьем-то дыхании, не о ветре, не о часовне) и о каморке в собственном сердце.
Но гориллу он опять увидел, как тогда, в сарае за домом. Стоя в темноте, тот гнал сливовицу и держал в руке какой-то чудной стакан.
— Здорово вы подгадали! Я как раз сегодня в четыре начал ее гнать. — Он повернулся к чану и подставил стакан под трубку, из которой мерно капала жидкость.
Матрос смотрел на сверкающий медный котел, на огонь, полыхавший под ним, на пропущенную сквозь воду стеклянную спираль, на тоненькую, равномерно взблескивающую струйку. Он взял стакан, протянутый ему кузнецом, вдохнул запах сливового сусла и, одним глотком осушив его, почувствовал во рту сентябрьскую свежесть.
В это самое время Малетта затемнил свою комнату, ибо то, что творилось на улице, нисколько его не интересовало, до обеда было много времени, а бумага для затемнения оставалась на окнах еще с войны. Он раскатал ее, включил красную лампу и решил сделать то, что до сих пор никак не собрался сделать, а именно проявить фото, на котором должен был быть виден и он сам.
Малетта подготовил все необходимое, достал пластинку из кассеты, положил ее в ванночку и стал терпеливо ждать. На ночном столике тикал будильник, его хриплый голос кричал из красноватой полутьмы: «Убить! Убить! Убить! Убить! Убить!» Но тот, кто был уже мертв на две трети, не мог последовать благому совету, у него не было сил даже себя самого лишить жалких остатков жизни.
Два раза в день старуха Зуппан приносила ему пищу, которая, если судить по ее виду и вкусу, состояла из объедков, как правило достававшихся свиньям. Зуппанша входила, подавала ему еду в постель и, покуда он, водрузив тарелку на колени, давясь, глотал это хлёбово, стояла поодаль (как будто следила, чтобы он не проглотил ложку) и рассказывала обо всем, что произошло в деревне за время его тяжелой болезни — об урагане, о бедном господине Пунце Винценте, о вахмистре Хабихте и о том, что, поговаривают, будто во всем этом виноват волк.
Сегодня она тоже побывала у него, но не с едой, а с новостью. Хабергейер нынче утром пристрелил волка, и теперь все пойдет на лад. «Убить! Убить! Убить!» — тикал будильник, старуха же болтала и болтала. А со всех четырех стен на него таращились местные жители, будто хотели сказать: «Ну? Так что?»
Я — нет! Откуда мне взять силы? Пусть за меня это сделает кто-нибудь другой! Я только проявлю фотографию, а потом все. Эта фотография — мой последний козырь, и я с него пойду!
Он знал, что его жизнь на исходе. И все на исходе. Даже средства к существованию. Он уже с октября сидел на мели; ему теперь и за квартиру заплатить нечем. Он подумал: в руках шантажиста такое фото принесло бы неплохой доход. Любое зло имеет практическую сторону, но он страшился этой грязной стороны.
Он вынул пластинку из ванночки и поднес ее к красной лампе. Увидел, что держит ее неправильно, и перевернул. Теперь все в порядке. Но нет! Опять неправильно! Похоже, что этот отвратительный снимок ему не удался.