Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Шрифт:
«Славная-то какая, — мысленно произносит он. — Люблю степи, а в них — тебя. Ох, Машенька! Сотворили мы с тобой дело, а как выкручиваться будем?»
Катя тоже то и дело всматривается в Марию Ивановну, еще не понимая, что ее самое волнует. Нарядилась? Ну и что же? Ныне все приоделись: Егор Васильевич дает бал. Нет. Не в наряде дело. У Марии Ивановны румянец на щеках, в глазах блеск, движения рук плавные, женственные, да и всем существом она как бы говорит: «Ведь я недурна… в самом деле».
«Что с ней? — думает Катя, сидящая в третьем ряду, рядом с мастерами и мастерицами
Несколько стульев на сцене пустовало: их приготовили для Анны, академика и секретаря обкома.
— Идут, — сказал Иннокентий Жук и, глянув на входную дверь, поднялся с кресла. — Я полагаю, мы от всего сердца поприветствуем науку в лице Ивана Евдокимовича и наше областное руководство в лице Акима Петровича Морева…
«Вот эти штуки Жуку откалывать не к лицу, — неприязненно подумал было Аким Морев, но буря аплодисментов сбила с него неприязнь: такая буря никогда не поднимается, если люди искренне не желают аплодировать. И у секретаря обкома возникла другая мысль: — Значит, Иван Евдокимович делами своими пришелся им по душе. Это очень хорошо. Меня-то Жук зря приплел».
Оно так и получилось: люди аплодировали главным образом Ивану Евдокимовичу, выкрикивая: «Евдокимычу мировому привет!», «Здравствуй, наука, — в помощь нам!»
Анна на сцену шла первой, радуясь за Ивана Евдокимовича, и кивала во все стороны, сдерживая неожиданно нахлынувшие слезы. Такой она и вошла на сцену, заняв свое постоянное место — третье от Жука, рядом с Вяльцевым, — и отсюда увидела: передние ряды заполнены чабанами, людьми обычно молчаливыми — на вид суровые, а на самом деле добряки.
Иннокентий Жук снова поднялся с кресла — это было председательское кресло, довольно потертое, но, по воле Вяльцева, его всегда выносили на сцену для предколхоза. Так вот, Иннокентий Савельевич поднялся с кресла, коротконогий, сильный, от степного солнца почерневший, и плавно повел руками. Поведет направо, будто дубок с корнем вырвет, поведет налево, и опять дубок выдерет… да и слова-то у него какие:
— Мы Вяльцева обязаны отблагодарить за деятельную инициативу: первый смекнул, что надо сотворить в порушенном саду. И еще мы его должны отблагодарить за то, что отказался от доклада.
Слышите, какие душещипательные слова умеет произносить Иннокентий Жук! Другой бы на его месте сказал: «Вяльцев отказался от доклада: длинный, утомит всех». А этот — отблагодарить должны и за это и за то. И, конечно, Вяльцев вскочил со стула, поклонился собранию, сказал:
— Буду трудиться на пользу народа.
Затем Иннокентий Жук добавил:
— Сегодня надо решить два вопроса. Первый: уничтожить или не уничтожить цвет на молодом садочке, и второй: как будем с овечками?.. Опять беду ждать, опять перед ней на колени падать, или еще что? Тут у нас собрались знатные чабаны. Они скажут. Первым же слово просит главбух, или наш министр финансов, товарищ Рекрутов.
Рекрутов направился к трибуне, тоже, как и кресло,
— Мое мнение вес имеет такой! Как, бывало, калмыцкие князьки с овечками поступали при той или иной беде? Снег, к примеру, вывалил, овце к корму не добраться — под нож ее: мясо остается в целости, шкура в целости. Верно, гибель ягнят. Но у нас и ягнята погибли и матки погибли. Одно недоразумение пришлось по бухгалтерским книгам проводить. Пассив, актив, и в результате чепуха. — Рекрутов опять сделал движение пальцем, словно набрасывая шашки, затем всей ладонью смахнул их вправо и, круто повернувшись, сел на свое место.
В зале наступила тревожная тишина. В самом деле, не лучше было бы поступить так, как советует Рекрутов? Ведь человек на цифрах собаку сожрал. В самом деле, как же это, погибло две тысячи овец у лучшего чабана Егора Васильевича Пряхина! А если бы Егору Васильевичу дали право в случае беды с овцами — под нож их? Тогда «актив», «пассив» не принес бы «чепуху».
— Верно, верно! — закричал Вяльцев, нарушая напряженную тишину. — Ох ты, какие мысли в голове нашего министра финансов! Да это и Егор Васильевичу удовольствием примет.
Но на трибуне уже маячил Егор Пряхин.
Ну, у этого руки-то, братцы мои, просто и сравнивать не с чем — не то оглобли от саней, не то багры, которыми лесосплавщики ворочают мокрые бревна. Отец-то вроде Ильи Муромца был у Егора Пряхина. Ведь никто другой такого, как Егор, и не выпечет. Глядите: что руки, что плечи, что могутная грудь, а стан в пояснице, как столетний дуб: ничем не перешибешь, из пушки стреляй — снаряд отлетит, как от брони.
Вот такой он, Егор, стоял на маленькой, а теперь под ним уже совсем крошечной трибуне. Стоял и молчал, поглядывая на людей грустными глазами, видимо не находя слов.
— Говори, Егор Васильевич! — загудели чабаны, и каждый сделал рукой движение, будто высоким посохом одобрительно стукнул о землю. — Говори, Егор Васильевич, и несуразицу всякую руби топором!
— За непростительный проступок мой с овечками, прошу, не кляните. Еще раз прошу, — заговорил Егор, пошатывая сильными руками трибуну. — Так. А сейчас к делу. Что тут нам присоветовал наш главбух? Бух и есть. Вишь ты, сравнил нас, чабанов, с бывшими калмыцкими князьками. Тем что? Кумыс себе пили, вино водку, батраки на них работали. Ну, беда — снег выпал. Даю команду — под нож овец… Все одно барыш. А мы? Да мы-то ведь каждую овечку вынянчиваем, как хорошая мать ребят своих. И вот Рекрутов нашелся, добрый советник, под нож… Да как это у меня рука поднимется — под нож? Для нас такое все одно, что своих ребятишек под нож…