Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Шрифт:
— И-их, ты-ы, народ наш золотой: мертвое воскрешает…
Вскоре после посадки молодой сад зацвел, буйно разбрасывая во все стороны розовые дымы. Он дымился весь, но порою то тут, то там вдруг взлетали, словно растревоженный рой пчел, мелкие розоватые лепестки. Они взвивались вверх и тут же стремительно обрушивались на землю. Со стороны казалось, что это даже не сад, а по-первомайски разряженные пионеры выстроились на физкультурном параде и ждут — вот сейчас подадут команду, и они все враз вскинут руки, затем наклонятся вправо, влево, опустятся на колено, перегнутся, удивляя
Анна окрепла и почти не покидала сада, несмотря на беременность. Сейчас она находилась в группе школьников — участников посадки молодого сада. Ребята прибежали сюда, чтобы посмотреть на него. Каждый из них, отыскав те деревца, какие посадил сам, говорил:
— Мои. Ух, цветут!
Всех колхозников, школьников, особенно членов садоводческой бригады, радовало, что молодой сад не только принялся, но и буйно зацвел. Грустила Анна: цвет с молодых яблонь положено снять. На уничтожение цвета настаивали и Петр, и Иван Евдокимович, да и Анна по опыту своему знала, что первый цвет положено уничтожить.
— Здравствуйте, Анна Петровна, — почему-то переходя на «вы», поздоровался приехавший Вяльцев. Он, конечно, не мог «миновать оценки событий» да еще хотелось услышать и похвалу за «мероприятие» по старому саду. Вот почему он возвышенно закрутил: — На тысячелетие памятник вы себе заложили, Анна Петровна. А что? В Абхазии, слыхал я, есть груши, которым насчитывают полторы тысячи лет. Представляете, через полторы тысячи лет придет сюда человек, глянет на сад и скажет: «Этому саду народ имя дал «Аннушкин», и имя это сохранилось до сей поры». Века? Века фактически.
Анна недоуменно посмотрела на Вяльцева.
— Ты что это сегодня со мной на «вы», как с барышней?
— Душеволнительно…
— И за тысячелетие взялся… А у нас скорбь: цвет надо уничтожить. За старый сад тебе, ясно, спасибо, а вот тут как?
Школьники навострили уши. Вяльцев, польщенный похвалой, завихрил еще круче:
— Разве в уголовном кодексе это предусмотрено?
— В уголовном-то, может, и нет… а в народном есть: сам знаешь, сад все садили, даже шоферы соседних колхозов. И радуются: цветет. А мы цвет обязаны уничтожить.
— Уничтожить? — эти слова вихрем разнеслись среди колхозников и школьников. И первая восстала Елька, правая рука Анны. Она перебегала из хаты в хату и быстро-быстро шептала:
— Аннушка во время болезни разум потеряла: велит цвет на яблонях уничтожить.
И колхозники в сердцах ответили:
— Запрещаем! Решительно! Ученых развелось полно, а цвет — уничтожай по старинке!
— Но ведь это же наивно, — вечером дома говорил Иван Евдокимович Анне: — Агрономическая наука приказывает: первый цвет с яблонь и груш снимать. А они — запрещаем… Ты не слушай их.
— Не могу я, Ваня, колхозников ослушаться. Положено убеждать. А мне, признаться, и самой жалко цвет губить. Вот ты толковал мне: в природе есть свои законы. Понимаю, какой закон приказывает нам цвет уничтожить: деревцо еще не окрепло, оно еще только-только корешками цепляется за матушку-землю, а если мы оставим цвет, тогда деревцо обязано будет плоды питать-растить… значит, не хватит
— Так, — согласился академик.
— Плохой закон. Не на службе он у нас, а, наоборот, диктует: уничтожай цвет. Вот вы, ученые, и подумайте, а нельзя ли этот закон как-нибудь перевернуть? — неожиданно предложила Анна. — Ты ведь говорил: «Оседлать их дано человеку».
— Как быстренько ты хочешь законы природы оседлать.
— Мозгой, мозгой шевелите, товарищи академики, — хотя и в шутку, но со скрытым упреком произнесла Анна, растирая икры ног, с трудом переводя дыхание. Ей уже не под силу было так сгибаться, а натруженные ноги ныли.
— Помогу! — Академик опустился на колени перед женой.
— Ну, что ты… Ванюша… родной мой. — Анна вся вспыхнула, подобрала ноги под стул и обеими руками ласково потянула Ивана Евдокимовича за волосы, чтобы он встал.
Как раз в этот момент под окна подкатила, тихо гудя, машина и вскоре в домик вошел Аким Морев.
Анна сразу подметила: гость чем-то взволнован, но виду не показывает, старается быть веселым.
— Здравствуйте — здравствуйте — здравствуйте, — говорил он, улыбаясь губами, но не глазами. — Соскучился по вас. Еще бы, столько времени прошло, как мы виделись! А вы, Анна Петровна, прямо-таки расцвели.
Анна гордо вскинула голову.
— Расцвела, что и говорить.; А вам, наверное, чайку?
— Обязательно, и обязательно — с верхней полки.
— Крепчайшего, — ответила Анна, выходя из комнаты.
Как только Анна вышла, Аким Морев перестал улыбаться и, наклонившись к Ивану Евдокимовичу, прошептал:
— Вы ведь мой друг?
— Да. Неуклонно, — ответил тот, посматривая на секретаря обкома.
— Как друг и скажите… что она… как она? Елена Петровна?
— Да так, ничего. Беда у нее случилась: восемнадцать коней погибло. Люся Пряхина что-то там перепутала. Хорошо, что кони-то принадлежали директору соседнего Чапаевского совхоза Ермолаеву, — говорил Иван Евдокимович, видя, как Аким Морев все больше и больше бледнеет, а левая бровь у него начинает дергаться. — Да, Ермолаеву, — продолжал академик, не в силах понять, почему его слова больно бьют секретаря обкома, и стараясь упокоить его. — Ермолаев — мужик славный… Он Елену Петровну не подведет. Вчера заезжали к нам. Оба веселые. Смеются, балагурят. Оба, знаете ли, такие красивые. И отправились в Приволжск, к вам, посоветоваться о чем-то. Елена Петровна отговаривала, а Ермолаев настаивал. Да что с вами, Аким Петрович? Заседаете дни и ночи, а теперь выбрались на солнце — и вот вам, — недовольно проворчал академик и позвал: — Аннушка!
— Не надо… Анну… Анну Петровну… — И Аким Морев подумал: «Так вон почему она сказала: «Мне стыдно». То увлекалась мною, теперь Ермолаевым… и — «стыдно». Да, конечно, и мне было бы стыдно». Собрав силы, заговорил:
— Позвоните, пожалуйста, Петину… ну, моему помощнику… и попросите разыскать Елену Петровну. Пусть она остановится у меня на квартире… Мне самому неудобно. Понимаете? — глядя на недоумевающего Ивана Евдокимовича, говорил Аким Морев, в то же время думая: «Если она любит меня, то остановится у меня на квартире, как и сам я поступил бы на ее месте. Нет — значит, «мне стыдно» всерьез и надолго».