Вольный горец
Шрифт:
Все?
После смертельной раны в той великой войне.
Только не хотим себе в это признаваться.
А остаются лишь мародеры, Александрович, их время пришло, остальным надо адаптироваться— хочешь, Александрович адаптироваться?..
Даже вот кедёрки твои не хотят под Москвой у меня адаптироваться, под Звенигородом, ну, не хотят, и все, но нам-то с тобой, умные люди настоятельно советуют: придется!.. Или все же не станем?!
Давай вот тут прямо и решим, чтобы казаки эти слышали… над нами. Та-ам, наверху. Которые первые в этих краях…
Главный, скажу тебе, Александрович, нынче вопрос!
10
Потом я стыдился, переживал, как мальчишка, мучался и винился, что загулял тогда: старый дурак!
Но этот сибирский, родом из Чебулы, вопрос, так и саднит в душе, так и держится непрестанно в сознании: что было, а чего как бы вовсе и не было? В нашей жизни. В истории нашей.
Поди теперь разберись!
Два десятка лет назад, когда мы часто общались, я получил письмо от питерского литературоведа, доктора философии Юрия Андреевича Андреева, от Юры — тогда ещё начинающего, а нынче одного из самых знаменитых, не из шарлатанов, целителей, может, встречали хотя бы его «Трех китов здоровья»?
«Помни всегда, — писал Юра, — что на наше с тобой (вставшее сразу после войны) поколение легла провиденциальная задача.
Ибо те, кто шли перед нами, при всех своих достоинствах, были либо ударены культом, либо развращены номенклатурными благами. Те, кто идут за нами, увы, в значительной степени растлены потребительством, 18-ью годами брежневской беспринципности.
За нами же — и высокая вера, и умение работать. Наше поколение — соль земли. Не забывай никогда: ты — соль поколения.»
К письмам отношусь с непростительной беззаботностью, но это почему-то хранил и держал на виду. К нему теперь можно относиться по-разному, но разве Андреев не угадал, что мы, выражаясь хоккейным термином, «попали в коробочку» между двух поколений. Да какую жесткую, какую безжалостную… милый Юра!
Ты, как философ и врач, наверняка размышлял и над последствиями травмы, и над возможностью выздоровления… Или это и — всё?
Мы тоже сделали свое дело. Тоже можем, как друг мой, Стальной Раф, уходить.
Ну, не спеша… Чтобы не было давки на кладбищах.
Но мы пока живы!..
И что нам делать с нашей памятью, которая хранит и тягостное отступление Красной Армии, и молчаливо-горькую оккупацию, и радостное возвращение наших… Да что там! Ту самую, «окопную правду», до которой до сих пор так тяжко скребутся якобы классики, мы слышали в очередях за хлебом, когда считались меж собой безногие да безрукие… Все тогда в них болело, каждая мелкая подробность значила многое, всякий день на передовой имел свой тяжкий, почти неподъёмный вес… А как мы ждали почтальона, как наши матери пытались последним его угостить, будто это зависело от него: послать на смерть? Не послать?.. Как страшно кричали у ворот получившие извещение женщины, и потихоньку им начинали подскуливать наши сверстники и подвывать голодные псы, не только жившие тогда на самообеспечении — нет-нет, да приносившие домой перехваченный на кухне у немцев кусок — для нас, для детишек.
А как мы тогда играли в войну?
Это для наших внуков игра
Когда однажды на стройке разговорились за чаркой, у кого какие остались после немцев трофеи, кто с чем потом ходил «на войну», Дима Синютин, ставший потом редактором нашей газетенки, долго и благодушно слушал наши рассказы, а после вздохнул:
— Гранаты… мины… порох из снарядов — всё это, мальчики, не то! Мое село стоит рядом с Прохоровским полем, туда мы и ходили потом играть… А как? Подбитых танков полно, орудий недоломанных тоже. Двигаться не может, а башня вращается, и боезапас внутри будь здоров — убирать некому, все это стояло возле нас несколько лет… Поделимся на «наших» и на «немцев», в машины заберемся и давай друг дружку — тот из пулемета бьет, а этот по нему из орудия лупит. Когда снаряд из танка в село залетит, старухи разгонять бегут. Матери наши — в поле…
Может, другие этого вовсе не ощущают, и только мое поколение, четыре года, в самом отзывчивом возрасте, жившее письмами с фронта, похоронками, слухами, рассказами вернувшихся с войны раненых, разрывающими душу песнями слепых гармонистов со светившимися от голодухи насквозь мальчиками-поводырями, сводками Совинформбюро, которые не обходились без горьких комментариев, жестокими, сколько ребят подорвалось, играми — может быть, все это и сделало наше поколение наиболее восприимчивым к неправде, ко всякой, даже малой брехне? Ну, хватит, хочется кричать, хватит — давно через край!..
Или не чувствуете, что якобы старорусский двуглавый орёл давно стал для нас символом двоедушия и двурушничества?
Ну, где вы все были, когда в центре Москвы распродавали зарубежным туристам кровью добытые ордена наших отцов, когда те десятками скупали серые солдатские ушанки со звездочкой и генеральские папахи из каракуля… да и только ли, только ли это?
После сибирской стройки, где прошло больше десятка лет, после Кубани, на которую вернулись из-за детей, мы перебрались — из-за них же, в Москву, и в мае, в день Победы я непременно ходил к большому театру, где собирались бывшие фронтовики, ездил к Парку культуры либо потом — на Востряковское кладбище.
Возвращался однажды в полупустом троллейбусе из центра и на Новослободской, возле метро, в салон взобрался на костылях одноногий инвалид с орденами на пиджаке… Троллейбус дернулся, я вскочил поддержать вошедшего и помочь ему сесть.
— Не надо! — сказал он с неожиданной болью, продолжая стоять на задней площадке. — Вообще за нами меньше ухаживайте… Герои полегли первыми! Теперь их не осталось, героев…
Он был почти ровесник, но я сказал ему искренно:
— Спасибо, отец! За правду.
Это всегда жило во мне, несмотря ни на что: настоящие герои давно погибли.
Но разве за этим не следует совершенно закономерное: за что?
Считалось, «за Родину, за Сталина».
После взялись поговаривать: мол, «за Родину заставили.»
Но Родина в неприкосновенности оставалась и здесь.
Так за неё, хочется спросить, — чтобы жила, богатела, расцветала и разноплеменные, сообща защитившие дети её, были счастливы?..
Или — за вымученную государственную ласку по большим праздникам, для тех, кто остался жив: чтобы хоть слегка прикрыть очевидный для всех национальный позор?