Ворчливая моя совесть
Шрифт:
Один лишь, с металлическим оскалом, морщинистый, как старая бумага, похрапывая, ничего не слышит. Так, может, разбудить его?
Но — стоп! Шасси уже целуется с планетой. Бетон… Аэродром промыт грозою. А вот и человек! Подобный нам! Прямоходящий, голова, два уха… Встречает… Чей-то любящий отец. Пускай бежит, зеленой шляпой машет — мы на него, как на чужого, смотрим. Мы смотрим — разбегаются глаза. Вот существо какое-то летит, черно как ночь, выкрикивая: «Каррр!» А вот еще одно… А вот другое — с хвостом и с белозубою улыбкой, кричит: «Авав!»
Какой занятный мир! Мы ахаем, мы взапуски дивимся.
— А это кто?
— А это что?
— А это?
Не разделяет наше удивленье лишь тот, что в самолете крепко спал. Он все вокруг
— Вот ворон, — говорит он, — вот собака, — а это, — объясняет, — туалет, — и тут же торопливо убегает.
Шагаем дальше, шлепая по лужам. Не знаем: лужи нужно обходить? Шагаем тесной улочкой кривою — и вдруг просторный каменный проспект. О, сколько здесь людей! И все похожи. Носы, и рты, и лбы — неотличимы. Фланируют, толпятся, маршируют, несут младенцев, розы и авоськи… За окнами, в конторах и приемных, красотки что-то пальцами клюют, и сыплются волшебно на бумагу приказов непреклонные слова. Вот существо, обвитое ремнями, покорно тащит тяжкий экипаж и яблоки из-под хвоста роняет. Вот красный дом промчался и оставил два бесконечных, два стальных следа. Вот на асфальте медная монетка, потерянная, вниз лицом лежит, и все-таки ей цену каждый знает… Вот мальчуган стоит — в ушанке летом. Сюда из Заполярья он приехал, чтоб в моряки немедля поступить. Впервые в этом городе — он чем-то чуть-чуть напоминает нас самих. Здесь всё ему в диковину, к тому же он с адресом бумажку потерял.
— Не знаете ли Пашку Воробьева, высокого, в тельняшке под рубашкой? — он местного спросил бородача.
— Фаина! — бородач кричит сердито. — Не знаешь ли ты Пашку Воробьева?
— Какого еще это Воробьева?!
— Высокого, но чуть меня пониже. Приезжий заблудился, ищет… Кстати, приезжий хочет кушать…
— Коля! Рыжий! — кричит Фаина через полквартала. — Не знаешь ли ты Пашу Воробьева, плечистого веселого спортсмена? — и тут же открывает холодильник.
— Матвей Кузьмич! — взывает рыжий Коля. — Не знаешь ли ты Пашку Воробьева, веснушчатого жгучего блондина?
Включились в поиск продавщица кваса, и чистильщик сапог, и дед с букетом березовым под мышкою, он в баньку задумал, вероятно, заглянуть. Включилась и расклейщица плакатов.
— Спроси-ка у Панкратовой! Все знает! — советует ей голос за портьерой.
— Да я не разговариваю с ней…
— Ты лучше разговаривай с Ашотом! — кричит в окно Панкратова.
Короче, уже, наверно, целый город ищет помянутого выше Воробьева. И мы почти спокойны за мальчишку, жующего толстенный бутерброд. С нас хватит мимолетных впечатлений. Система нам нужна, ведь мы туристы. С чего ж начать? И мы пошли в музей.
…Жизнь на Земле рычаньем началась. Снимаем шляпы перед черепами зверья, чей возраст занимает строчку. На них, огромных, мелкие потомки похожи, как транзисторный приемник на ламповый, величиной с комод. А вот уже изображенье зверя, пробитого безжалостным копьем. А вот само копье с петлей для пальца. Вот перстни, вот браслеты… Кандалы — поношенные, стертые ногами, быть может, сотен узников, быть может, за тыщу, а быть может, даже больше: за тыщу девятьсот семнадцать лет. А это колыбель, а это гроб. Как будто между датами двумя, тире меж ними хочется поставить. А это злая вражеская пуля, которая расплющилась о сердце давным-давно ушедшего бойца. А это каземат. Он сохранен таким, как был во времена былые. Гранитный пол, в полу дыра пробита, и лампа светит древним огоньком. А за решеткой — вместо неба — стены другого каземата… Дверь скрипит, и страшновато — вдруг ее захлопнут. Вот вслед за нами входят в каземат влюбленные. Тут впору отвернуться, но мы — ведь мы туристы! — чуть нахальны, откинули глазок и — в тусклом свете увидели, как эти двое смело целуются, забыв про все на свете, про то, что дверь с угрозою скрипит. Почудилось — в углу, на узкой койке, сидит с улыбкой тихой человек, сутулый узник, радуясь виденью Грядущего, вошедшего к нему. Музей — машина времени… Но что там?.. Опять сюда влюбленные
— Простите, — говорит он, — подскажите, — где тут сто пятый? Впрочем, вот он, вот он!
— Узнал? — она спросила. — Где ж он, где?
— Да вот же, вот же, Маша! А вот этот, левее, сто четвертый — это ж твой! — и, прослезясь, в гранитный ящик входят, смеясь, на койке пробуют пружины; как в давнее, как в прошлый смрадный мир, в дыру для нечистот, нагнувшись, смотрят; костяшками сухих отживших пальцев стучат по неотзывчивой стене. Таким же бедным потаенным стуком они вдвоем когда-то спели песню своей еще не умершей любви.
Музей — машина времени, однако здесь все всегда обращено назад. Так поспешим же из тюрьмы на волю, из призрачного Прошлого в Сегодня, прозрачное, как знамя на свету. И после затхлой атмосферы склепа надышимся бензинового гарью, смешавшейся со свежим ароматом наполненных дождем недавним роз. И пирожков горячих наедимся, и на людей прохожих наглядимся. Вот двое… Ба! Какая встреча! Чудо! Тот самый мальчик, белый медвежонок! Уже сменил ушанку бескозыркой, а рядом с ним высокий парень. Руку на плечико мальчишке положил. По-братски. Уж не Пашка Воробьев ли? Мороженым мальчишку угощает, берет билеты, оба входят в зал… Вошли и мы. За нами увязался попутчик, крепко спавший в самолете, владелец нержавеющих зубов.
— Ну что ж, — сказал он, — можно и развлечься… Комедия?
Светильники погасли. И на стене возник как бы мираж. Мы видим город. Взрыв!.. И в тот же миг каналы кверху взмыли облаками, забулькало расплавленное дно. Мертво метро. И здания оплыли, как свечи в раскаленном канделябре. И миллионы замерших теней обведены, как ореолом, вспышкой, на выгнутых мучительно руинах. Вот тень скупца со связкою ключей. Вот тень врача ребенку в рот глядит. А вот солдат, застигнутый врасплох, с безумною надеждой все исправить схватился впопыхах за автомат. А вот двойная тень… Ни дрожь земли, ни рухнувшее небо не прервали их жадных и стеснительных объятий. И снова свет… И люди, с кресел встав, идут, вздыхают, вытирают слезы и на ноги друг другу наступают. А кто-то в опустевшем душном зале, морщинистый, оскалившись, храпит. Да что же это было? Правда? Ложь? Война? Но где? Здесь, на Земле? На Марсе? Минувшее? Сегодняшнее? Или… Кто объяснит? Не тот ли, что проспал весь этот час в своем удобном кресле? Подходим…
— Эй, попутчик! Просыпайтесь! Ответьте нам… Ответьте на вопрос!..
Он вздрогнул, смотрит с ужасом, потом лицо его в морщинах прояснилось, да так, что даже не видать морщин. Он лоб потер:
— Опять приснилось это… — и, засмеявшись, вынул кошелек. Там, в пачке разноцветных ассигнаций, лежала фотография, на ней изображен был в полосатой куртке, среди руин, за проволокой ржавой, морщинистый, худой попутчик наш. — Пришел повеселиться, посмеяться, — сказал он недовольно, пряча фото, — а тут опять одни переживанья, как будто недостаточно хлебнул.
— Чудила! — вдруг со стороны донесся басистый голос Пашки Воробьева. — Хлебнуть хлебнул, да вкуса не запомнил… Ведь это ж для примера, чтоб не спал! А ну как снова повторится?
— Дудки! Теперь я вовсе не такой дурак, не золотые, а стальные вставил! Неужто кто-то и на них польстится? — попутчик в саркастической улыбке ощерил нержавеющую пасть.
Неисправимы спящие! Поспешно, как будто застучал секундомер, на улицу бежим, узнать, проверить… Невольно ждем сверкающего взрыва… Но нет, все тихо. Вот дитя лежит в коляске возле двери магазина. Вот для него уже детсадик строят, и схвачено бетоном основанье уютного дворца, и кран подносит, на фоне незастроенного неба, огромные панели, как пеленки. А вот четыре парня в грубых робах, умело направляя резкий пламень, стальные ветви сваривают в куст. Откидывают головы, прищурясь, любуясь делом рук своих. А с крана торопит загорелый крановщик. Оттуда, с высоты, его не слышно, но видно всем, как шевелятся губы. И утверждается над миром зданье.