Ворон на снегу
Шрифт:
Лишь после Филиппова дня выпавшие снега смогли унять эту расходившуюся по лесам пагубную стихию, лишь со снегами произошло в каторжной жизни какое-никакое обновление, вернулась надежда.
В один из дней Алешка был послан с конвойными налаживать порушенный мост, через который проходила дорога, уже набитая санными полозьями. Дорога после ночного морозца давала блеск, а кроме того, блистал снег и на пихтах, убранных в пока еще неплотные синеватые куржаки. Тишина держалась под деревьями, а дальше за мостом, в глубине лесной, все было повергнуто в дремоту, в сон. Оттуда, из глубины
Алешка свалил сосенку, она упала под берег, достала вершиной ледовую гладь реки, но лед уж был окрепшим, под ударом дерева не раскололся, обозначились стрелки, брызнувшие к кустам. Течение воды подо льдом на короткое время сбилось, пустив зеленые пузыри, которые, не имея выхода наружу, припаялись к ледяной изнанке и там разом отвердели. Алешка постоял, глядя на такое дело, потом принялся обсекать с дерева сучья, шкурить. Комель он поместил между пнями. Так было ловчее тесать.
Всякая работа вызывала в Алешкиной душе сладость, он не приметил, как из тайги возникла кошевка-плетенка, запряженная парой пегих, как пегие вбежали на мост, а увидел их, когда они были уж по эту сторону мостка, над самой его головой. В кошевке сидел человек в бараньем вороте, он ворот отогнул и обратился почему-то не к конвойному, сидевшему ближе к дороге, а к Алешке, который был внизу, под берегом.
— А скажи, где тут, по какую сторону будет контора лесного ведомства? Куда поворачивать?
— А вон туда, — показал конвойный с желанием услужить господину. Алешка же ничего не отвечал, да и не его это дело было — входить в разговоры.
Лисья безухая шапка на проезжем от быстрого разворота ссунулась с головы на плечо, а потом и выпала из кошевы. Господин потянулся руками, чтобы ухватить ее, но шапка как живой была, имела другое намерение, она по скосу, промеж кустами, округло и мягко скатилась на самый лед, оставив по пухлому снегу приметный следок.
— Подавай! — вскричал конвоир Алешке, взбодренный такой ситуацией.
Алешка через куст поддел шапку топорищем и метнул ее наверх, метнул прицельно, уже с интересом. И ведь попал — через бугор, через кусты, — попал в растопыренные руки, чем доставил сам себе удовольствие.
Вечером Алешку позвали из казармы на вахту. В узком непрогретом, сыром после мытья коридоре, освещенном сальной свечой, забранной в железную решетку, дежурный караульный офицер, им был Жукин, подал льняной кошель. «Пожертвование сострадательного господина», — сказал и выжидательно, с вопросом вперился округлившимся глазом в арестанта.
Пожертвования каторжным от разных лиц были нередкими, особо на праздники, но сразу на весь барак приносили, на всю команду. А так, чтобы отдельно кому, тоже, конечно, бывало, однако Алешке такого внимания еще никто не оказывал, в поселке среди вольных у него знакомых не было. Он понял, что это тот, проезжий, облагодетельствовал его.
Опять грудь заложило камнем, опять тоска по свободе затемнила рассудок. К новому побегу он начал готовиться в эту же ночь. Впрочем, вся его готовка только в том и состояла, что, угостив старосту по казарме качемазной рыбиной и колбасным куском, оказавшимися в кошеле, он добился, что попал
В архиве сохранилась докладная старшего конвоя: «6 декабря... ссыльнокаторжный разряда гражданского Зыбрин, именем Алексей, дерзкий учинил побег с лесных работ, в убеге и пребывает...»
А дерзости-то никакой и не было. Просто он от сосенки к сосенке, от кудрявой присядистой елушки к елушке перебегал с топором да и ушел с глаз конвойного.
Но болотная трясина, эта гнилая бездна, и под снегом дышала тем же дыханием, гибельно расслабленная, мороз ее не одолел. Темные плешины по белым прогалам курились, как котлы в аду, а деревья вокруг звенели густо навешанными бахромами-сосульками.
Еловый лапник хоть и заметал путаный след беглеца, а все же не замел вовсе. Одну только ночь лесной волей подышал Алешка, хоронясь в чащобе рядом со старым, должно, больным сохатым, сипло, обреченно выхаркивающим в стылый мрак короткие звуки.
«Принятием сыскных мер ссыльнокаторжный разряда гражданского... изловлен 7 декабря...»
Секли опять же под барабан у той же кордегардии, на бугру, с тем же великодушным наказом Чурпыха: «Крепкого работника не забить, оставить...» И опять — к Звонницкому.
— Вот мы сейчас, Зыбрин, испытаем на тебе твое же средство. Испытаем непременно, — радовался доктор, встретив Алешку. И, повернувшись назад, позвал из двери санитара: — А ну-к, дружок лазоревый, любезный, неси-ка сюда, что мы там приготовили для нашего бегунка. Неси-ка.
Санитар был дряхл не то от прожитого времени, не то от хворей, он нес сразу и наполненное ведро, и пустой медный таз.
— Проделай-ка этому молодцу свою экзекуцию, — наставлял Звонницкий, сидя на табурете у окна. — Да хорошенько проделай. Чтобы не заскучал.
Звонницкий, рассказывали, в давней своей молодости был каторжным, тоже пускался в побеги, был бит, теперь же тут состоял на бессрочном поселении.
Санитар, растопырившись на вялых ногах, плюхал на спину Алешке мокрую тряпицу, тер от шеи к заду, снова окунал в ведро и опять плюхал. Саднило и жгло, Алешка мычал, а чтобы мычание в крик не перешло, грыз смолевый угол скамейки и щепу не сплевывал, а сглатывал, сжевывая.
— Эта водица, Зыбрин, тебе знакомая? Твоя, твоя водица, — приговаривал Звонницкий с той же веселостью в голосе. — Быть тебе, дружок лазоревый, с наградой за открытие такое. Комендант вот представит тебя к Георгию. А что! Открытие натуральное...
Мимо Алешкиных ушей шли эти слова, его мутило, а в голове туманилось, как на тех гнилых болотах в тайге. Притерпевшись, он послабил в себе жилы, саднение сменилось покалыванием, а потом и вовсе не стало боли, его сморило, он впал в забытье.
— А что? Вот доложим коменданту, и пусть представляет к Георгию. Непременно к Георгию, — потом все дни забавлялся веселый доктор, разглядывая Алешкину спину. — Доложим, не утаим, оценивает пусть твои заслуги, оценивает.
Верно, Чурпых скоро затребовал Алешку к себе и, как после рассказывал Алешка, потчевал его чаем со всякими господскими деликатесками.