Ворон на снегу
Шрифт:
— Еще будешь бежать? — будто бы напрямик спросил комендант, нацелившись остывшим зрачком. — По совести, Зыбрин, отвечай.
— Коль по совести, то... — немного подумав, сказал Алешка, — то... побегу еще. Потому как такое дело. Потому как не могу никак без того, чтобы не бечь.
— Так, так, — комендант будто бы даже поощрил и глаза смягчил. — Из-за воли бежишь, из-за детей? Из-за детей или... или туда же, в эту... в эту... в революцию? — комендант поворотился и стал глядеть на стену, где висели ремень с кобурой.
— У меня свой интерес. У меня своя революция. — Алешка упрямо глядел на
Комендант жил одиноко, хотя были у него и жена, и две выросшие дочери. Жена приезжала из города лишь по каким-то праздникам, да и то больше для того, чтобы изругать ленивого денщика и наставить нерадивого повара, а дочери не ездили к отцу и совсем. В молодости он был, говорят, видным, бойким гусаром, девок дюжинами завлекал, а потом на беду свою и сам завлекся, встретивши переселенку из Малороссии. Случилось это, говорят, где-то под Омском, у сельской церквушки, где переселенцы остановились, чтобы отслужить молебен.
Комендантша давно раздвинулась в мягких своих телесах, сварливой стала, только вот чувства у бывшего гусара, тоже постаревшего, остались, говорят, к жене такими же, как и прежде...
— Так, так, — комендант подернул щекой. — Ну, это уж так. У всякого своя молитва. Если бы мне доложили, что из-за революции ты бежишь, я, э-э, не поверил бы... У тебя свой ум... Жалко мне, что пропасть можешь, истинно русский мужик. Пропадешь.
Чурпых опять подернул щекой и выложил обе ладони на стол, они у него были длинные и сухие.
Алешке сделалось очень даже жалко самого себя, а комендант говорил:
— Нашел бы я тебе, Зыбрин, возможность... через прокурора нашел бы. Через губернатора. Отпустили бы тебя. Такая возможность нашлась бы. Если бы ты, Зыбрин, определялся по-другому... По-другому... Если бы ты по другим статьям шел. Политические такими работниками не бывают. Они лентяи и зловредные болтуны. А ты истинно русский мужик. Я бы тебя, Зыбрин, на свой прииск отправил. По-вольному. Живи себе и работу справляй. Бабу к себе бери, детишек. Но... разряд не тот, статья у тебе не та. Лечебницу мы вот налаживаем на минеральных водах... Да, доложили мне, что это как раз ты нашел эти самые воды, которые из-под горы в болото стекают. Хвалю. Но... не об этом. Лечебницу мы, говорю, наладим на водах. Монах при лечебнице будет. Опять бы вот... Я бы тебе вольную... Но опять же, говорю, не могу. Разряд не тот. Понимаешь?..
Так передавал Алешка. Но сам он так и не понял, зачем был зван к коменданту. Не затем же, чтобы попотчеваться чаем с колбасками, с конфетками да разговоры такие поразговаривать насчет житья-бытья.
В третий свой побег, это уж в 1911-м, он, Алешка, ушел прямо из копани. Ушел с артелью. Через пустоту, обнаружившуюся в середке горы, то есть через пещеру. А так как выход у пещеры оказался с другого боку горы, не внизу, а уж вверху, у самого гребня, то и дальше беглые держались того же гребня, хоронясь в тех высоких скалах, где из всего живого водились одни буренькие зверюшки пищухи, именуемые сеноставцами. Копешки сухой травы, заготовленные на зиму этими зверьками, были на каменных плитах, а сами пищухи глядели
Когда же сошли вниз, то на краю урмана встретили чистенькую деревеньку из дюжины дворов, крытых наглухо сосновым корьем. Тут взяли в запас муки и солонины. Запас пришлось делать воровски: ночью залезли через крышу в амбар, стоявший у леса, а потом уходили, стараясь не очень возбуждать собак. Встреча с таежным мужиком, живущим не пашней, а разным диким промыслом, опасна более, чем с казачьим разъездом иль караулом. За всякого доставленного в острог беглого, за живого иль за прибитого, награда мужикам одинаковая.
На реке, встреченной на пути, при виде другого берега, равнинного, с просторным пойменным лугом, сердце Алешки вдруг охватило болезненное томление от близкой и окончательной свободы. Беглецы обстирались, починились, отлежались, каждый себе представляя сладость уготованной впереди жизни, потом каждый побрел в свою сторону, по своей тропе.
Алешка свернул от реки вправо, пошел по разложине, выжженной недавним пожаром, где были черные, обугленные деревья-голыши. Когда наступил снова живой лес, попавшаяся тропа вывела скитальца на железнодорожный полустанок. Тут было всего два дома, над ними зеленые свечи пихт. «Хорошо бы раздобыть какую-никакую одежину, — подумал Алешка, затаясь за деревом и оглядывая себя совсем невесело. — Переодеться бы, да... Скинуть лохмотья. И еще бы чуть подстричься...»
Ложились сумерки, но мрак не уплотнялся, ночь наступала большелунная, и небо оставалось голубым и глубоким.
От стены леса исходило парное тепло, острый запах смолы мешался с ароматом перезревших трав. Беглец стоял как бы между двух воздушных потоков, он сощипывал хвоинки, прощупывал их в пальцах. Ага, хвоинки не круглые, а плоские, жесткие, истонченные. Ага, это... это к долговременному вёдру. Значит, славно! И звезды в небе, мерцающие зеленоватым светом, говорили о том же — о вёдре на все ближние дни. Славно! Теперь, значит, только одежину какую-никакую.
Алешка пробрался к освещенному окну, приставился бровью. Гладкая прохлада стекла. Тотчас отсунулся назад: голотелая бабешка над корытом. Перемогая мужское смущение, Алешка приставился бровью к стеклу еще раз... Ишь ведь, плещутся, резвухи.
Потом, с тайной усмешкой, взбодренно, он перебежал снова к лесу, в смутности припоминая, проезжал он когда этот полустанок или не проезжал, будучи кочегаром на паровозе. В лунном пятне отдыхала корова, похожая на травную кучу, вразброс лопаты, ломы, метлы. Их, метел, был ворох, а у деревянной поленницы раскиданы чурки.
Насыпь с рельсами гляделась высоким бугром. По ту сторону деревья выступали своей верхней частью, этакой зубчатой полосой, нижняя же часть поглощалась теменью.
Э-э, вспомнил Алешка, да ведь тот самый это полустанок, где они были в недобрую ночь с Афанасием и Еськой!.. Тот! Мужичок хилый с одними девками тут жил, с дочерьми. Неуж не рассовал он их замуж? Жив ли сам-то, страдалец? Уж не составилась ли бригада путейщиков из одних баб?
Вон ведь не зря чурки по двору валяются поколотые. Э-эх, подмочь бы им, голышухам, в этом деле. Вон и топор на земле брошен — без хозяина.