Ворон на снегу
Шрифт:
Да, да, Алешка помнит, ох как помнит! Та маевка в Заельцовском бору — светлячок в пасмури. Верно, красота в глазах у всех маевщиков была, азарт, ощущение праздника и чего-то еще такого, что горячило и без того бурную кровь! Хотя он и не понимал многого из того, что там, на лужайке, под теми красными соснами, говорилось рабочими, но на сердце было легко и в голове просветленно. Ах, молодость! Гармони рвали свои меха друг перед дружкой, а плясуны — тоже один перед другим. Уж чего-чего, а поплясать-то этот шалый народ мастак. И вприсядку, и «яблочко» по кругу с пылью прогнать и с присвистом, ух! Да тот же Афанасий: держи его — не удержишь, под гармонь-то и подметку сапога ладошкой на ходу смажет, и чертиком себя изогнет. Ловок! А
Ни с кем так остро не хотел встречи Алешка, как с Афанасием и Еськой. Он все эти годы, когда приходили в зону новые этапы, приглядывался к командам: не увидит ли их. И спрашивал у вновь поступавших по этапам, не встречал ли кто. Нет, тысячи несчастных прошли, а их не было.
Алешка то корил Афанасия, ставя ему в вину скомканную свою жизнь — ну да, ведь не будь того проклятого случая, той поездки в паровозе, не поддайся он, Алешка, соблазну, как бы накатанно и прямо все в его судьбе пошло бы, — то уж не корил, забывал обиды и жалел его. У него, у Алешки, вообще сердце дурацкое — не мог без того, чтобы кого-то не жалеть, может, оттого и крутит его по жизни, как зайца на косогоре.
Толкнуло же тогда влезть с Афанасием и с Еськой в паровоз. Кто понудил? Сам, дуралей, вызвался. Сам-то сам, но, не будь такого обстоятельства, не было бы и соблазна...
Где же он сгинул, Афанасий-то? Удастся ли свидеться?
Алешка положил письмо в туесок, где сберегались документы, потом чуть ли не каждый день доставал его оттуда, снова прочитывал, и снова память его возвращала далеко назад.
Комната № 28
Вениамин Маркович Тупальский был из тех молодых людей, которые, оказавшись в жерновах социальной мельницы, не перемалываются, не обращаются, подобно злаковому зерну, в мучицу, из коей затем ловкие руки всякого пекаря при желании могут слепить булку иль крендель, а то и пташку с коноплинками вместо глаз на весенний праздник прилета певучих жаворонков (праздник этот именуется днем Сорока мучеников). Такие молодые люди, выпав из жерновов и отлежавшись в какой-нибудь тесной неприметной щелке, выходят на прежний простор, одни, правда, со следами некоторой помятости, побитости, другие же совсем целехонькими, лишь с репутацией тертых. Словом, подобно опять же зерну, вольно прорастают под божьим солнцем, которое, будем надеяться, никогда не устанет всходить на наше небо и не перестанет питать человеческую надежду новым рассветом.
Нельзя, конечно, утверждать, вот так прямо утверждать, что Вениамин Маркович Тупальский вышел из тех самых жерновов, о которых мы говорим, совсем уж немятым, нет. Оголившаяся середка на его черепе тому свидетельство. Как бы пташка какая села гнездо вить, выскребла коготками изрядный кружок растительности до голого основания, ей что-то не поглянулось, она передумала и улетела, — такая вот проплешина. Но репутация тертого человека может компенсировать с достаточной степенью и не такой изъян, и даже уверенности прибавит.
Судите сами. В начале осени, когда непрохожая и непроезжая слякоть заняла еще не все улицы, объявился он в Новониколаевске, поселился не в доме у дядюшки, а в комнате при почтовом дворе, а поселяясь, еще совсем не решил, на какое занятие ему определиться, не отоспался, не отлежался, — не успел он, значит, ничего этого сделать, как был приглашен к властям. Там его немного оглядели, может, на тот случай, чтобы определить, достаточно ли он потерт, и поинтересовались, принадлежит ли он к какой партии, ну, к кадетам, эсерам, анархистам, интернационалистам или еще к чему, он, слава богу, не принадлежал ни к тем, ни к другим, ни к пятым, так и отвечал, что «слава богу», ему сказали, что это не совсем хорошо в
Какое-то время Тупальский набирал себе команду и набрал-таки, хотя мог набрать не одну команду, а десять — при наличии-то в городе безработного народа мужского пола. Построил он ее на площади для переклички, а потом повел к реке, на пристань, получать в складах положенное довольствие. С этим личным составом он отбыл на отведенные объекты, какие располагались по линии от Юрги и дальше, в сторону Томска.
Через какое-то время к Тупальскому пришел совсем парнишка, прапорщик, сказал, что он из «Союза спасения Отечества, Свободы и Порядка», и передал распоряжение идти в Томск. Тупальский, конечно, не слышал ни о каком «Союзе спасения», вернее, слышал и даже читал, но тот «Союз» был ровно сто лет назад и объединял он декабристов, а о каком-то совсем новом, ныне существующем — не знал. И не знал, что ему делать, то ли подчиниться этому с ветра прибывшему парнишке, то ли воспротивиться, был в большом сомнении.
Поразмыслив, Тупальский, однако, не стал строить виражи возражений, не стал интересоваться, что там да как. По дороге на ближнем разъезде в поезд села еще команда, состоявшая наполовину из солдат, наполовину из казаков, а дальше, на одной из станций, к ним присоединились еще военные.
Но в Томск доехать не удалось, потому как таежный разъезд на пути оказался занят красногвардейцами, которые, обнаглев, предложили всем разоружаться — ни более ни менее, и поезд завели в тупик. До ночи вели переговоры, молоденький прапорщик и казаки выражали требование дать бой, но боя не дали, а потемну зарубили двух или трех призаснувших часовых и разбежались тайгой. Тем, значит, история и кончилась.
Когда в Новониколаевск Тупальский вернулся, уже зима держалась. На этот раз он решил — никуда, а прямо к дядюшке. Так и спланировал себе: неделю, самое малое, из дома не выходить, отлежаться, отоспаться, потом оглядеться трезво (непременно трезво) и уж тогда в соответствии... ну... новый курс житейский прокладывать.
Оглядеться теперь-то ох как следовало. В Петрограде — Советы. Тут тоже буйства. Никто не знает, куда повернет стихия. И уж не опрометчиво ли он поступил, остановившись у дядюшки, бывшего околоточного?
С таким настроение он задвинул занавески на окнах, положил на табуретку табак, а табуретку придвинул к кровати и растянулся в постели. Комфорт был бы, наверно, не полный, если бы дядюшка не догадался пригласить к любимому племяннику соседскую барышню семнадцати лет по имени Аглая, которая не была назойливой и пробыла в доме столько времени, сколь требовалось.
— А теперь не буди и не тревожь, — попросил он доброго своего дядюшку, который, должно, устав от выражения родственных чувств, сидел в соседней комнате и дремал, отекая вниз нездоровыми щеками и всем тяжелым телом.
— Как хочешь. Как хочешь, — неуклюже вскинулся старик, пробуя отодвинуться, не вставая, вместе со стулом.
Но уже на второй день, близко к вечеру, когда Тупальский, спустив с кровати ноги, набил туго табаком в очередной раз трубку и вышел в прихожую подымить, в приотворенной двери возникла юркая физиономия человека с проваленными щеками. Вошедший от порога спросил, здесь ли будет Тупальский Вениамин Маркович, после этого глянул бегучим ускользающим взглядом на Тупальского и на Мирона Мироновича, который сидел тут же, в прихожей, у раскрытой голландки. Извлеченную из рукава меховой тужурки свернутую трубочкой бумажку человек протянул Тупальскому. Тупальский разворачивал ее с настороженностью, а прочитав, что там было написано химическим карандашом, почувствовал, как промеж лопатками пошла сырая остуда. «Явиться в 28-ю комнату...»