Воспоминания
Шрифт:
Я надеялся завершить и защитить докторскую диссертацию, которая могла бы поднять мой социальный статус (я бы стал тогда самым молодым доктором филологических наук), и таким образом немного себя обезопасить. Но как только я закончил диссертацию, началась антикосмополитическая кампания, затронувшая и сравнительное изучение фольклора, которым я тогда активно занимался: сравнивать русскую сказку со сказками других народов стали считать делом недопустимым, а моя диссертация была построена на компаративистской основе.
Я часто ездил в Ленинград для научного общения и занятий в библиотеке. Однажды, когда я сидел над какой-то книгой в Публичной библиотеке, меня вызвал в коридор зав. кафедрой фольклора ЛГУ Марк Константинович Азадовский и сказал: “Знаете
Как назло, в это время проверялись “номенклатурные” должности в Республике, в том числе — должности заведующих кафедрами в университете, особенно — гуманитарными. В порядке проверки, как потом выяснилось, было запрошено мое личное дело в Ташкенте. Антикосмополитическая кампания уже перерастала в то время рамки дискуссий, в нее включались “органы”. В Ленинграде, в частности, арестовали моего друга Илью Сермана, его жену и их приятеля Ахилла Левинтона, также ученика В. М. Жирмунского. Ленинградские чекисты готовились к аресту Г. А. Гуковского, заведующего кафедрой русской литературы в ЛГУ.
В мае 1949 года мы с И. И. Кяйверяйненом, моим петрозаводским деканом и приятелем, возвращались с заседания президиума местного общества по “распространению знаний”. Иван Иванович сказал мне: “Что-то у меня неважное настроение, последние ночи мне все снится ГПУ”.
Через полчаса после прощания с ним раздался стук в дверь моей квартиры. “Кто здесь живет?” — “Такой-то”. — “Вас-то нам и надо!” Вошли несколько человек в демисезонных пальто, но под штатскими пальто на них была форма госбезопасности. Старшим группы был подполковник — начальник оперативного отдела Министерства госбезопасности. Он предъявил мне ордер на “обыск — арест”.
Кончились шесть лет между двумя тюрьмами. Все эти шесть лет я днем жил на свободе, а ночью видел себя в тюрьме. Начинался новый период: днем я сидел в тюремной камере, а во снах жил на воле.
Арестованного, меня прямо из машины доставили в кабинет министра; и далее во время следствия я числился “за министром”, хотя практически меня более всего допрашивал начальник следственной части подполковник Галкин. Министр разговаривал крайне высокомерно. Он начал с упреков, что я не благодарен советской власти, которая, якобы, “вывела меня из черты оседлости”. Он сказал: “Никаких авансов я Вам делать не собираюсь, но советую полностью разоружиться”. После этого меня отвели во внутреннюю тюрьму.
Старый ленинградский чекист Галкин проводил допросы в более мягкой манере, немножко играя под этакого “Порфирия Петровича” из “Преступления и наказания” Достоевского, говорил, что имеет ко мне слабость, которая мешает ему быть со мной столь суровым, как я того заслуживаю. Вероятно, все эти разговоры были известной хитростью с целью и меня как-то расположить к “откровенности”, но действительно Галкин не слишком мучил меня бессонницей (допросы в то время происходили главным образом по ночам, а днем спать не разрешалось), не подсовывал на подпись им самим сочиненное вранье, а записывал мои показания, лишь слегка их утрируя.
Мне и сейчас тошно вспоминать, что все следствие мое было построено тщательнейшим образом на “любовных” мотивах, на доносах бывшего мужа моей
Галкин копался и в моей старой истории, приведшей к первому аресту на фронте, делал соответствующие запросы в архив, но ему отвечали, что дело утеряно. Я категорически отрицал приписываемые мне “антисоветские разговоры” и справедливо ссылался на заинтересованность одного и запуганность другого свидетеля.
Очные ставки были для свидетелей и для меня взаимно очень неприятны по мотивам психологического свойства.
Отрицая “антисоветские разговоры” (они действительно были придуманы или иезуитски передернуты), я, вместе с тем, говорил Галкину, что возмущен репрессивной политикой МГБ, засудившей массу невинных людей. При этом опирался на свой опыт военного времени. Галкин записал эти мои “мнения”, и на этом основании впоследствии в Москве мне говорили, что я, якобы, разагитировал петрозаводских следователей, которые вообще никуда не годятся. (Галкин действительно скоро был изгнан из МГБ, не знаю уж толком — почему, и перешел на работу в милицию.) Кстати, уже в новейшие времена, году в 1991, один из сотрудников “Мемориала” мне сказал: “В Петербурге в архиве я нашел на Вас донос”. — “Как так?” — “А вот — написано, что Вы в разговоре с Ильей Серманом сказали: "Может быть, это и есть социализм, когда время от времени хватают и сажают два — три миллиона человек…". Вспоминайте, Е. М., кто был третьим при этом разговоре!?”.
Галкин пытался узнать от меня что-нибудь компрометирующее о моем учителе Жирмунском (по словам Галкина выходило, что Жирмунский был членом фашистской организации “Deutsche Аusland”), о “лукачистах” (моих московских учителях), Л. Е. Пинском, чей арест готовился в Москве. Но все это мимоходом.
Следствие заинтересовалось также тем, что по просьбе моих родителей И. Эренбург и Л. Шейнин принимали некоторое участие в попытке реабилитировать меня по моему первому “военному” делу. В это время готовился арест Шейнина. Вопрос об Эренбурге также явно не был еще решен окончательно: ведь он был единственным оставшимся на воле членом Еврейского антифашистского комитета. У следствия, здесь или в Москве, появилось нелепое подозрение: может быть, Эренбург и Шейнин помогли мне освободиться из тюрьмы в 1943 году?! Тогда уже получалась совсем детективная история, уходящая корнями в самую глубь режима.
Во внутренней тюрьме я сидел сначала с бывшим в плену и немецком концлагере Алешей Дудкой, очень симпатичным и несчастным парнем, а затем с двумя белорусскими “полицаями”. История Алеши Дудки была очень типична: в 1939 году он, как тысячи и тысячи других, был мобилизован в армию и проходил там тяжелую “суворовскую” муштру, вдохновлявшуюся тогдашним министром обороны Тимошенко. В 1941–м участвовал в первых же боях с немцами и, будучи ранен, попал в плен. За попытку бежать из плена Дудка был переведен в знаменитый немецкий концлагерь Заксенхаузен, где, по слухам, находился и Яков Сталин. В лагере Дудка сблизился с немецкими коммунистами и социалистами и активно участвовал в различных актах сопротивления (о немецком лагере он рассказывал действительно ужасные вещи). После освобождения и “проверки” Дудка не был отпущен на свободу. Его направили в трудовой батальон в Карелию рубить лес, а через пару лет арестовали как немецкого “агитатора”. Из-за какой-то путаницы ему приписывали обучение в “школе агитаторов”, которая существовала в Заксенхаузе. Хотя это не было доказано и безусловно было неправдой, Дудка получил 10 лет ИТЛ.