Восставшие из пепла
Шрифт:
— Пиши! Пиши! — стукнул он кулаком по каменному подоконнику.
— Я ли, твоя светлость? — поднялся старик.
Иванко смутился. Ведь это он себе приказал: пиши!
Но теперь ему ничего не оставалось, как кивнуть старцу:
— Да, да, ты пиши.
Старик сел к столу, на котором стояла чернильница и лежал пергамент. Пододвинув к себе хрустящий лист, он пошевелился, давая знать, что готов к делу.
«Венценосец славы, василевс мой, прикажи мне завоевать небо или ступить в огонь ради тебя — и я сделаю это!
Если моя жизнь нужна кому-то, чтобы продлить твою, — пусть возьмут!
Если бог добр и милостив ко мне, как ты, пусть он прошепчет тебе о последней милости, которой ты украсишь венец доброты по отношению к твоему сыну и рабу — Алексею-Иванко. Тебя, давшего мне имя свое, молю коленопреклоненно — расторгни мою помолвку с малолетней Феодорой и отдай мне
Венценосец славы, повелитель мрака и света, василевс мой, услышь просьбу своего преданного раба Алексея-Иванко».
Это была отнюдь не просьба, а отчаянная и униженная мольба. Иванко понимал, что император ромеев опутал его множеством крепких цепей. Все их Иванко мог бы и шутя сбросить с себя, да была одна, самая, может, тонкая, но и самая прочная. Именно эту цепь он хотел чувствовать на теле, сознавать, что кому-то нужен. Если он порвет ее — не будет знать, куда и зачем ему идти.
Иванко снова ударил по подоконнику кулаком, на этот раз просто затем, чтоб отрешиться от тяжких своих дум, и поднял голову:
— Скажи, чтобы тебя устроили в светлице. Ты мне еще понадобишься. Я хочу знать, как живет Анна. Ты мне принес надежду и… сомнение. Хорошо, если бы сомнения отступили и осталась лишь радость. А если случится наоборот — мне будет очень тяжко, старик…
Иванко не скрывал ни своих мыслей, ни своего состояния. Да и зачем? Этот человек попытался однажды спасти его от заговорщиков, теперь прибыл как доверенное лицо Анны и принес весть, которую он так долго ждал. Чего же от него таиться?..
— Ступай…
Феодора бегала по саду, и голосок ее звенел, как звоночек:
— Мама, смотри, смотри, птичка!..
Птичка волочила по песчаной дорожке подбитое крыло. Девочка пыталась схватить ее, но она увернулась и наконец юркнула в водосточную трубу. Девочка присела на корточки у отверстия и стала ждать.
Анна подошла к туе, под которой обычно отдыхала, но на стоящую под ней скамейку не села. Скудно светило солнце. Пытался моросить дождь.
Анна обернулась, позвала дочь, но та не пошевелилась, будто не слышала.
Тот, кого ждала сегодня Анна, задерживался. Он должен был прийти с вестью от человека, который бился с врагами ее отца, врагами ромеев и который, конечно, думает, что те, за кого он кидается в смертельные схватки, ценят его храбрость. Увы! Они смеются над ним, называют варваром, конепасом. И завидуют. Да и есть чему позавидовать. Недавно по улицам Константинополя провели закованных в цепи рабов, захваченных им в бою. Какой стратиг мог похвастаться таким даром василевсу? Камица сколько раз пересекал Хем, столько же раз возвращался битым, без воинов и снаряжения. И несмотря на это, до сих пор слывет лучшим протостратором! Странно! Поражения одного тут же забываются, победы другого не только не признаются, но даже порицаются. До Анны дошли слухи, что Иванко, мол, не всех куманов взял в плен, а слишком много перебил. Анна никогда не видела битв, но понимала, что не легко взять в плен вооруженного до зубов врага. И те, которые сами не раз бежали от врагов, чтобы спасти свою шкуру, осуждали храбреца, своего же защитника…
Анна подошла к сидящей на корточках дочери, взяла ее за руку.
— Пойдем.
Девочка пошла с неохотой, все оглядываясь на трубу.
Теперь Анна стала думать о своем отце. Он готовил ей неожиданность! Какую? Того и гляди, возьмет ее за руку, как она сейчас маленькую Феодору, и поведет туда, куда она идти не хочет. Тогда ее взор будет обращен к Филиппополю, как взгляд дочери к тому месту, где исчезла птичка. А что она может сделать! Человек, который ослепил родного брата, не слишком-то задумается над судьбой своей дочери… Анна впервые осуждала отца. В свое время его тирания едва не погубила ее мать, самого безропотного человека в их семье. Покорную, молчаливую, терпеливую. Ее уход в монастырь никак не опечалил отца. Напротив. Во дворцовых спальнях безбородых евнухов-постельничих — хитрых и наглых, повсюду сующих свои длинные носы, стало втрое больше. В последнее время они пытались давать ему советы даже относительно военных дел. Если бы здесь был Иванко! Но когда нет тигров, и кошки хороши.
Занятая своими мыслями, Анна шагнула на лестницу, ведущую в светлицу, но ребенок закапризничал:
— Хочу к птичке…
— Птичка улетела, — сказала Анна.
— Она не может летать!
— Тогда убежала.
— Почему? — девочка подняла глаза.
Анна погладила ребенка по голове и вздохнула:
— Наверно, ей лучше быть подальше от людей.
Анна передала маленькую Феодору одной из служанок и направилась к приемной, куда должен был прийти Евстафий, бывший начальник императорских покоев, подаренный затем Алексеем Ангелом Камице. Анна выпросила его у Камицы. Как и почему это произошло? Она просто заметила, что старик при встречах смотрел на нее с сочувствием. Кроме того, Георгий Инеот, новый любимец отца, не упускал случая посмеяться над Евстафием, чем-нибудь уязвить его. Ей понравились усталые глаза старика, его печальная улыбка… Она долго колебалась, прежде чем отправить его к Иванко. Но неподдельная радость, охватившая старика, когда он понял, с кем должен встретиться, поразила ее. Она напрямик спросила о причине такой радости. Евстафий ответил, что он уважает этого храброго человека и даже оказал ему однажды небольшую услугу — предупредил об организованном Камицей и Ласкарисом покушении на него. Значит, Ласкарис — тот самый трус, которого спасло проворство ног от меча Иванко! Жаль, что этот меч не настиг его!..
Евстафий во время длительного путешествия простудился и с трудом сдерживал кашель. Он похудел, но в глазах его светилась радость. Анна не позволила ему говорить о встрече с Иванко. Она чувствовала себя очень слабой и взволнованной, боялась, что ей не удастся сохранить спокойствие. Слегка дрожащей рукой она взяла у него два письма от Иванко и поспешно удалилась к себе в спальню. Одно письмо, начертанное красивым почерком, было адресовано василевсу, другое предназначалось ей. Оно было написано неровными буквами, которые словно оспаривали друг перед другом свой рост. Иванко писал о великой радости, охватившей его, когда он убедился, что она помнит о нем. И он теперь сделает все возможное и невозможное, чтобы их сердца соединились. И в письме севаст был таким, как в жизни, — открытым, порывистым, честным. Анна со всех сторон осмотрела письмо, свернула пергамент трубочкой, перевязала шелковым шнурком. Письмо же Иванко к отцу вызвало у нее беспокойство. Она видела, что в одной фразе севаст унижался перед императором, а в другой — грозил. Нет, в словах прямой угрозы не было, но она читалась, угадывалась меж строк. Не надо ведь много ума, чтобы понять: всякое сознательное человеческое унижение имеет предел, оно может перейти в свою противоположность, в ожесточенную борьбу за восстановление оскорбленного достоинства. И василевс, конечно, поймет, что севаст дошел до этого предела. И как отец в таком случае с ним поступит? Не будет ли лучше, если она не передаст отцу это письмо? Нет, Иванко — не раб! Он на словах может и унизиться, а в поступках возвысится, ибо он способен на великие дела. А такой человек достоин большой любви!
Анна сегодня же передаст письмо отцу…
И все же — что скажут люди? Мать отнимает у родной дочери жениха, дочь василевса пренебрегает словом и волей отца, благочестивая Анна пала так низко, что готова смешать свою благородную ромейскую кровь с грязной кровью какого-то дикаря-пришельца. Ведь рты людям не заткнешь, они — как мельничные жернова. Что туда ни попадет — все перемелется… Но, собственно, почему она должна обращать на них внимание! Пусть люди говорят, что им вздумается… Но все же она чувствовала себя растерянной и нерешительной как никогда. Трудно вот так сразу освободиться от предрассудков, от правил того ложного благоприличия, которым покорно и бездумно веками следовали все члены императорского рода. От этого и ее существо пока не освободилось, лишь какой-то маленькой частью своего сердца она начинала чувствовать и думать более свободно и раскованно, чем ее родственники. Конечно, стань Алексей-Иванко василевсом — те же многочисленные родственники, дворцовая знать, влиятельные лица империи наперебой высказывали бы свое восхищение ее смелостью и благородством любви, а что касается Феодоры — восхваляли бы мудрость и дальновидность ее матери: ребенка, мол, надо сперва вырастить, воспитать, а уж потом думать об обручении. А сейчас… Сейчас несмышленый ребенок превращен в монету, которой оплачивали Иванко огромную услугу, которую он оказал ромеям. Иванко понял эту хитрость еще тогда, во время унизительного для него обручения, прямо заявил о том императору и вместо маленькой Феодоры попросил в жены ее мать…
Анна до сих пор так и не могла себе объяснить — как она решилась тогда ночью прийти к Иванко. Одна мысль, что он уедет и она долго, а может, и вообще никогда не увидит его, словно лишила ее рассудка. Дождавшись темноты, она, готовая на все, не выдержала и побежала к нему по тайным коридорам и бросилась, как в омут, в его объятия. И не сожалеет. Она не думала тогда о благопристойности, о гневе отца — императора, о дворцовых сплетнях и пересудах. Почему же сейчас она должна всего бояться или даже просто остерегаться? Она смело пойдет к отцу и отдаст ему письмо Иванко. Одеваться!