Возвращение Цезаря (Повести и рассказы)
Шрифт:
Добряк Бой не может допустить, чтобы черномазый нахал грабил его хозяина. Он держит зайца за лапу.
Том, схватив зайца за голову, рычит и тащит упирающегося Боя. Рычат оба: Том басом, с всхлипами, Бой — добродушно и укоризненно.
— Держись, Бой! — кричит Лунев, подбегая и хватаясь за другую заднюю лапу зайца.
Вдвоем перетянули. Теперь уже Том поехал, скользя всеми четырьмя лапами по траве. Тогда, чтобы напугать, Том щетинится, вздыбив шерсть на хребте от макушки до кончика приподнятого хвоста.
Он становится
— Но, но!.. Ты смотри!..
— Р-р-р-нгау-нгау! — отзывается Том, не выпуская заячьей головы, и с удовлетворением замечает, как перекосило страхом бритую физиономию Лунева. От удовольствия он слегка помахивает хвостом.
Попав лапами в какую-то ямку, он упирается и тянет так неожиданно и сильно, что Лунев встает на четвереньки. И Том пытается вырвать зайца, отталкиваясь сразу всеми четырьмя лапами, бросая так и этак свое огромное, тяжелое, мускулистое тело.
«Черт… глупо… дурак… держать крепче…» — проносится в голове изнемогающего живописца.
Бой рычит, держа в зубах противную лохматую лапу.
«Мой заяц!» — решает Том. Он уже уволок Лунева и Боя в кусты. Лунев еще держится, но Бой выдохся. Он слишком стар для таких передряг. И никто из них не видит подбегающего Пушкевича.
Одной рукой Пушкевич придерживает знаменитое ружье, в другой, поднятой, ятаганом сверкает труба.
Подбежав, Пушкевич сгоряча бьет Тома поперек спины трубой и с ужасом видит, что дорогая и красивая труба согнулась, а грабителю хоть бы что. У Пушкевича перехватывает дыхание. Все плывет в глазах — собаки, кусты, небо…
Он чувствует — в груди пухнет что-то огромное, страшное, черное…
Трах!.. Живописная группа распадается. Заячья шея все-таки не выдерживает, и с одной стороны на землю садятся Лунев и Бой, держа изуродованного зайца, с другой — ощетинившийся грабитель с заячьей головой в зубах. Вид у грабителя изумленный и разочарованный, из пасти торчат заячьи серые уши… А грудь, чувствует Пушкевич, давит… давит… Железный обруч сжал ее — ни вздохнуть, ни вымолвить. Чтобы это прошло, чтобы лопнул обруч, нужно сделать страшное, и Пушкевич срывает с плеча ружье.
— Убью мерзавца! — хрипит он и вскидывает ружье.
Лунев хочет вскочить и помешать, но чувствует — онемели ноги. Он жмурится и с ужасом ждет выстрела.
Мудрый Бой прячется в кусты.
Грабитель поднимается во весь свой громадный рост и в упор смотрит на Пушкевича наглыми глазами.
«Врешь, не выстрелишь!» — говорят глаза.
— Убью, — уже неуверенно бормочет Пушкевич, чувствуя, что убить он не может, нет в нем настоящей свирепой злобы; что напугал он одного Лунева, а сам просто глуп и смешон.
Лунев открывает глаза, встает и идет к Пушкевичу на ослабевших, дрожащих ногах. Ему и смешно, и жутко.
Пушкевич уходит от него, идет по овсу, потом продирается сквозь осиновую чащобу.
— Дурак… — бормочет он. — Старый дурак… Ах, как
Уши пухнут, воротник зеленой, сшитой на заказ охотничьей куртки давит шею веревочной петлей.
— Успокойся, голубчик, — нежно шепчет, догоняя, Лунев. — Выпей воды.
Тянет фляжку. В глазах — бабье участие. Пушкевич послушно берет фляжку и пьет, кашляет, опять пьет и наконец успокаивается.
Потом вчетвером, немного смущенные, неторопливо идут к уютно журчащему ручью. Здесь их излюбленное место. Кострище расплылось от недавних дождей серым щелоком. Лежат охапки сена и сухие ветки: если на них сесть, они хрустят как вафли.
Пахнет березовым веником и еще чем-то, а чем — не разберешь. Вид отсюда отличный и оживляется бегущими к горизонту столбами с черточками проводов.
Собаки ложатся на сено и блаженно вздыхают. Лунев достает из кармана маленькую зеленую шкатулку-этюдник и идет писать очередной этюд. Пушкевич рубит дрова дребезжащим топориком. Потом, подвесив изуродованного зайца за лапы, сдирает шкурку. Окровавленную шкурку (все равно никуда не годится) он отдает Тому. И пес глотает ее, не жуя, целиком, большими, судорожными глотками.
Пушкевичу жутко.
Потом он разводит костер и варит вкусную заячью похлебку. Он развязывает рюкзак и достает припасенные морковку, картошку, лук, лавровый лист и большой кусок розового сала. Сначала, нарезав лук, сало и мясо, все обжаривает на сковородке. Потом, морщась от дыма, колдует у полуведерного котелка.
Котелок булькает. Вкусный запах, расходясь, добирается до Лунева и мешает ему работать.
Пушкевич черпает деревянной ложкой из котелка, дует, пробует. Отворачиваясь от дыма, смотрит на недвижную спину Лунева.
— Дался же человеку талант, — бормочет он. — Кажется, мало соли…
И он досаливает похлебку. От весело горящего костра широко веет сухим теплом. Хорошо!
Бой дремлет. Ему греет бок. Поэтому он видит сладкий, как сахар, сон: он, молодой и сильный, охотится на болоте с настоящим, хорошим охотником…
Том положил тяжелую морду на вытянутые лапы и задумчиво щурит на огонь золотистые глаза.
Лунев неторопливо накладывает на кусочек картона мазок за мазком. Он уже не чувствует запаха похлебки, ему кажется, что он наконец понял, как заставить звучать будущую картину особым, современным звучанием.
И еще он думает, что в молодости ему все казалось простым и ясным. Задрал человеку подбородок — героика! Сунул в пейзаж трактор — современность! А сейчас, в свои пятьдесят лет, он видит мир сложным и часто мучается сомнениями.
Он закрывает этюдник и идет к костру. В алюминиевые чашки — немного Бою и очень много Тому — кладут хлеб и заливают похлебкой.
Собаки ждут, когда остынет, нервно перебирают лапами и взглядывают на людей. Пушкевич и Лунев съедают свои порции с аппетитом, знакомым только охотникам да зимним волкам…