Возвращение в Михайловское
Шрифт:
– А времена разве не меняются?
– спросила Анна почти дерзко.
– Что касается приличий - нет!
– ответила ей maman.
В эту ночь Александр впервые ночевал в баньке на склоне холма. Он взял с собой несколько писчих листов и перья, банку с чернилами... запалил свечу в своей храмине и попытался сочинять. Что-то писал, черкал, писал, черкал... В итоге вместо художества у него вылилась такая бумага:
Милостивый государь Борис Антонович!
Государь император высочайше соизволил меня послать в поместье родителей, думая тем облегчить их горесть и участь сына. Неважные обвинения правительства сильно подействовали на сердце моего отца и раздражили мнительность, простительную старости и нежной любви его к прочим детям. Решился для его спокойствия и своего собственного просить его императорское величество, да соизволит меня перевести в одну из своих крепостей. Ожидаю сей последней милости от ходатайства вашего превосходительства.
Наутро, раздобывши
Барону Адеркасу Борису Антоновичу, псковскому губернатору. Еще надписал сверху: Его превосходительству...
И попросил кого-то из тригорских слуг, наладившегося в Опочку по делам, забросить конверт на почту...
XIII
Лев уехал. Стихов он взял с собой много; хоть это - польза. Семья теперь редко сбиралась за столом - Александр пропадал в Тригорском. Родители ссорились - это было видно по затравленным глазам отца, если они с Александром сталкивались поутру, старались не глядеть друг на друга и не разговаривать, но все же... Ольга по возможности тоже жалась к Тригорскому - сколько позволяли приличия... там не было весело, но и не было той тоски неудачи, которая пронизывала дом Пушкиных.
Александр досадовал на себя, что дал Льву - тот выпросил, выклянчил средь прочего письмо Татьяны... (Он считал это пока наброском - неудачным. Письмо девушки, к тому же семнадцатилетней, к тому же влюбленной!) Начнет там показывать, несмотря на все клятвы, что ни-ни. Брат бывал легкомыслен как и он сам порой.
Сейчас роман то возникал в нем как нечто цельное - то терялся, как река в полях, вился и исчезал, он даже не знал, хватит ли пороху окончить его. Ссора с отцом и обстановка в доме играли здесь, конечно, важную роль, но не они одни. Сердце вести просит!.. А вести - где их взять? Он снова вспоминал письмо Липранди... Вигель?.. Что мог знать Вигель? Впрочем... а что знает он сам?.. Письмо Жуковскому уехало с братом. Василию Андреичу он еще сделал доверенность относительно своего письма к губернатору. Так, на всякий случай. Понимал, что поступок легкомысленный. А что теперь делать? Прошло уже несколько дней, первое время он томился ожиданием, которое смешивалось как-то с веселым детским любопытством: а что будет? И вдруг почти что позабыл про письмо. Бывает такое! Таилось в нем нечто - вроде излишней уверенности в своей судьбе. Пронесет! Как - он не знал, но... Забыл напрочь - и все! Дай Бог! Одесса опять поселилась в нем, вороша все сомнения, какие только можно, и внушая несбыточные надежды.
Прошла неделя, больше - он был днем в Тригорском и дурил, как всегда. Врал напропалую. Как встречал на Кавказе страшных разбойников и они его почтили, как своего. Еще был вариант, как они испугались его ногтей и удрали сами - ночью, тайком, приняв его за дьявола. Он любил сочинять истории, которые могли случиться с ним, но не случались, и со смаком их рассказывал, ему верили и не верили - все равно интересно... ну, нельзя ж, чтоб с человеком все происходило в жизни, надобно что-то и придумать. Он сознавал, что это вранье как бы создает ему еще одну, параллельную биографию - для потомков. (И как они будут распознавать - где правда, где нет?) Но считал, что это тоже имеет смысл, ибо отражать будет не только, что на самом деле, а что могло быть еще (и это интересней всего). Смеялся про себя: вот после этого - верь историкам! И Тацит врет наполовину. (А Карамзин, спрашивал внутренний голос. Он соглашался через силу: что ж!.. И Карамзин!)
Но тут появилась Ольга - влетела, раскрасневшаяся, и выпалила в один дых, как загнанный гонец:
– Мы уезжаем!
– Кто? Куда?
– разом откликнулись за столом.
– Все. В Петербург. Кроме тебя, конечно!
– Она взяла брата за руку и вдруг заплакала навзрыд. Ее бросились утешать, забыли про все другое. И про него в том числе. Неужели его судьба - приносить только горе? И кому? Самым близким. Сестре. Печальной девочке с огромными глазами, которая любила его и которая все, что хотела, - это чтоб с его приездом стало весело в доме. Отплакав свое, Ольга поделилась новостями. Оказывается, после ссоры Александра с отцом мысль об отъезде настойчиво пробивала мать. (В цепи настояний Надежды Осиповны была, конечно, и история Сергея Львовича с Аленой. Но Ольга не знала об этом.) Отъезд семьи в деревню в свое время имел в виду обстоятельства чисто бытовые - никак не сводились концы с концами, город стоил дорого, столица тем паче, а без пригляда бар управители в деревне крали в три руки и слали мало денег. Но в деревне Надежда Осиповна откровенно скучала. Потом, кажется еще (Ольга не говорила об этом, речь шла о ней), maman удалось убедить мужа в том, что барышне здесь не житье: женихов кот наплакал, да и те, что в наличии, бомонд из Новоржева! Название Новоржев - соседнего городка - в устах Надежды Осиповны было именем нарицательным: знаком захудалости - и уж точно, беспросветной провинции. Во всех случаях жизни Сергея Львовича было легче всего склонить к чему-то, доказав, что где-то, кто-то, как-то - не по рангу его шестьсотлетнему дворянству. Он тут же соглашался. На все отъезды, приезды, переезды... Был довод еще, что надо бы проследить за первыми шагами Льва на военном поприще. (Неудача карьеры старшего сына была в этом смысле козырной картой.) Возможно, еще всплывала мысль, что Александру, буде ему выпала ссылка, лучше в самом деле побыть одному. Ольга сказала, что в доме уже идут сборы. Брат с сестрой посидели еще немного и откланялись.
Надо сказать, вместо радости, какую можно бы ожидать, Александр, возвращаясь, испытывал грусть. Одиночество, какое ожидало его, предстало во весь рост - и не показалось заманчивым. Так было в Одессе, в Петербурге... и всюду. Он вдруг понял, что всегда тянулся к семье - даже такой нелепой, как его... (Встреча с семьей Раевских тоже сделала свое дело.)
Воротясь домой, прошел к себе и закрылся в своей комнате. Не хотел присутствовать при сборах. Лег на кровать ничком и натянул одеяло на голову. Благо, было прохладно... Все уходит. Все уходят. Разъезжаются. Дальше унылая зима в холодной пустоте деревни. Из Одессы писем нет - и не будет. Кто ты такой, чтоб она писала тебе или думала о тебе? Люстдорф остался ручейком, исчезнувшим в степи.
В комнату постучали - он отозвался не сразу. Вошла мать, она редко, признаться, навещала его. Раза два или три... Он приподнялся навстречу. Мать была не в чепце, узкий платок, подобие шарфика, стягивал ей лоб. Это было элегантно.
– Мы уезжаем, - сказала она и вдруг пересела - с кресла к нему на кровать.
– Знаю.
– Я убедила отца. Не могу сказать, чтоб это было легко! (Хмыкнула, впрочем, невесело.)
Он взял ее руку, поцеловал.
– Не думай, что я не страдаю вовсе, что все так сложилось у тебя!
– Я понимаю, - сказал сын.
– Ты всегда немного страшил меня - своей одинокостью, - продолжала она.
– Дичок какой-то! И я не знала порой, как к тебе подойти. Но я мать, и ты мне дорог. (Вздохнула.) Я тоже... была всегда одинока. И ты этого тоже не понимал.
– Я люблю вас, maman!
– сказал он.
– Но ты не слишком сердись на него - он тоже одинокий человек!
– Я не сержусь, или, вы правы, не слишком. Я всегда гордился вами, maman... вашей красотой!
– Да брось! Что - красота? Не смеши! Только то, что порой тешит тщеславие. Ты еще поймешь!.. Это то, что исчезает быстрей всего и приносит радости менее всего!
Он поднял голову. В ее глазах стояли слезы. Немного... но для светской женщины - в самый раз. Впервые, может, в его жизни она плакала об нем - теперь это точно относилось к нему. И нелюбимый сын ощутил это сердцем. Он снова поцеловал ей руку.
– Я буду скучать по вам!
– сказал он.
– Я знаю, - кивнула мать.
– Я знаю... Арина остается с тобой. Мы так решили с отцом.
– И вышла. Аккуратно прикрыв за собою дверь.
Потом пришла Ольга и проплакала остаток вечера. Вот уж кто умел плакать самозабвенно! Пришлось отдать ей три носовых платка. Ей не хотелось уезжать. Ей не хотелось оставаться (в деревне). Ей хотелось замуж. Удачно. А потом... Чтоб были стихи брата, веселый круг - простых понятных молодых людей... чтоб танцевали... но чтоб к тому ж обязательно говорили о высоком. (Она все-таки была сестра Пушкина!) А теперь предвкушала с отвращением... что будет вновь - большая, вечно неприбранная квартира... и вечные разговоры о том, как мало денег и как их не торопятся присылать из имений. Болдино, Михайловское... И Михайловское снова станет лишь одним из названий: местом, откуда управитель не шлет денег. И таких приятельниц, как в Тригорском - почти подруг, - у нее больше не будет. (Там уж точно не будет, в Петербурге!) Выйти бы одной из них замуж за Александра! Она перебрала мысленно всех тригорских дев, остановилась на Аннет: вот бы славно! Он был бы счастлив - ее брат, Аннет любила б его и никогда б не изменяла, это точно! И ей самой - Ольге - было б легко с Аннет, как с невесткой. Но Аннет - не для него, ему будет скучно с ней. И впрямь - в ней какая-то излишняя правильность, все по полочкам. А брат - не виноват, он такой уродился - весь неправильный по природе! И вздыхала. И плакала, и вытирала платочком слезы, и он искал в беспорядке полусломанного шкафа еще хоть один платок для нее. Нашел - где-то среди тетрадей "Онегина". Как он здесь очутился? На вот! На!.. И отирал ее слезы, и сам готов был разрыдаться.
Через день уезжали. Карета и три возка расположились полукольцом со стороны парка. Он вспомнил, как несколько времени назад лихо подъехал к дому с этой стороны. И все высыпали ему навстречу. Тогда было начало, теперь конец? Он тосковал.
Вышел к возкам - мрачный, в темном старом плаще... И глядел исподлобья, уныло - как все кончается. Семья, дом... И как maman и Ольга прощаются с дворовыми. С некоторыми - с бабами - целовались. Все крестились и крестили друг дружку: "Приезжайте! Приезжайте! Когда-то свидимся!.." Арина только и взмахивала перстами и плакала без остановки. В деревне - это высший миг, когда плачут. (Потому здесь так любят - рождения, свадьбы, похороны, разлуки! Одна Русь, пожалуй, вникнуть смогла в эту вечную печаль всемирной жизни! И, слава Богу, на селе слез не занимать - ручьями текут. Ливмя...) Бабы отирали подолами лица и снова ревели.