Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры
Шрифт:
Возвратившись в 1698 г. в Россию, Петр учреждает в Москве в 1699 г. лекции по анатомии с демонстрациями на трупах. Австрийский дипломат Иоганн Георг Корб, бывший тогда в Москве, будет позже вспоминать об этих лекциях: «Медик Цоппот начал Анатомические упражнения в присутствии Царя и многих бояр, которых побудил к этому Царский приказ, хотя такие упражнения и были им противны» [Корб 1906: 121]. Восемь лет спустя анатомические занятия начинают регулярно проводиться в основанной при Генеральном госпитале Госпитальной школе: царь не просто присутствует на этих занятиях, но и принимает в них деятельное участие. Автор «Истории деяний Петра Великого» И. И. Голиков, обобщая свидетельства современников, писал, что Петр «приказывал себя уведомлять, если в госпитале или где-нибудь в другом месте надлежало анатомировать тело или делать какую-нибудь хирургическую операцию, и когда только время позволяло, редко пропускал такой случай, чтоб не присутствовать при оном, и часто даже помогал операциям. Со временем приобрел он в том столько навыку, что весьма искусно умел анатомировать тело, пускать кровь, вырывал зубы и делал то с великою охотою» [53] . Очевидно, что «великая охота» Петра к медицине и анатомии, выразившаяся в основании первого в России военного госпиталя, хирургической школы, анатомического театра в Москве, «институции медической, анатомической и хирургической» при Академии наук в Петербурге, в приглашении из Европы медицинских знаменитостей (голландца Николая Бидлоо [54] , шотландца Роберта Эрскина, ставшего в России лейб-медиком Арескиным [55] ) и в посылке будущих медиков на учебу в Европу [Hans 1957: 551–562; Копанева 1999: 11–16; Дриссен б. г.: 17–20; Cross 1980 (есть русский перевод: Кросс Э. Г. У темзских берегов. Россияне в Британии в XVIII в. СПб., 1996)], и стала тем «историческим» толчком, который послужил институализации медицинской профессии в России в качестве нормативного элемента государственной социальности. Указы Петра впервые регламентировали врачебную деятельность в соответствии с западноевропейскими правилами и заложили основы традиции, позволяющей говорить о постепенном формировании собственно отечественной – российской – медицины [Куприянов 1872; Steinfeld 1968; M"uller-Dietz 1973: 19–27; Alexander 1974: 198–221 (автор называет Петра «отцом русской медицины»); Гусаков 1994].
53
54
Первые ученики Госпитальной школы, которую возглавил голландец Николай Бидлоо, пользовались составленным им «Наставлением для изучающих хирургию в анатомическом театре» – вероятно, самым первым учебным пособием по анатомированию, появившимся в России. О роли Бидлоо в истории отечественной медицины: [История Московского военного госпиталя 1907: 69–160; Верхратский 1970: 86 и след.; Оборин 1979: 375–480].
55
Об Арескине: [Лебедева 1983: 98–105]. В первый год своей поездки за границу Петр призвал на русскую службу 57 врачей, среди которых преобладали немцы, французы (по 14 человек) и голландцы (12). К концу петровского правления в Россию приехали около 150 иностранных медиков [Самойлов 1997: 26]. Об иностранцах, приехавших в Россию в ходе петровского правления, и в частности о врачах: [Ковригина 1998: 232–296. Cross 1997].
История медицины в России не может быть представлена, однако, только как история институциональных нововведений. Вышеприведенные рассказы о Петре – читателе Ювенала, слушателе Рюйша, эксцентричном посетителе анатомического театра Бургаве, любителе вскрытий и зубодергания, несомненно, также имеют отношение к этой истории, притом что сами по себе они могут (и, вероятно, должны) быть названы мифологическими (если понимать под «мифом» рассказ, которому можно верить и не верить одновременно [56] ) или легендарными – в оправдание буквального значения слова «легенда»: важно не то, насколько они правдоподобны, а то, что их следует рассказывать. Их повторение выражает долженствование этиологического порядка, позволяющего представить интерес Петра к медицине в качестве истока деятельности, привычно уподобляемой деятельности мифологического демиурга, создающего нечто из ничего, новое вопреки старому. Инициированная Петром пропаганда европейской медицины и медицинские пристрастия самого царя-реформатора составляют с этой точки зрения единый дискурс, иллюстративный не только к истории медицины, но также к истории культуры и идеологии.
56
О мифе как о дискурсе с «неопределенной степенью достоверности» (на античном материале) см.: [Панченко 1988. Ч. 1: 168; 1988. Ч. 2: 382–383].
С историко-культурной точки зрения медицинские нововведения Петра были, несомненно, конфликтными с отечественной традицией врачевания. Не только в России, но и в Европе медицинские новшества зачастую расценивались как вызов традиционным христианским представлениям – представлениям о душе и теле, смерти, отношении к покойному и вообще к человеку. Врачи нередко (и не всегда неоправданно) обвиняются в осквернении могил и краже мертвых тел, а сама медицинская профессия граничит в общественном сознании с преступлением против морали и религии, в попрании которой врачи оказываются вольно или невольно ответственными [Bynum 1995: 12]. В России обвинения врачей в «оскорблении чувств верующих» известны и до Петра – такова, например, история Квирина фон Бремборга, немецкого врача, практиковавшего в Москве в 1630-е гг. Фон Бремборг конфликтовал с докторами и ходатайствовал о совмещении трех должностей – доктора, хирурга (лекаря) и аптекаря. Поведение Бремборга в конце концов вынудило начальство Аптекарского приказа отказать Бремборгу от должности и отправить его домой, при этом поводом к увольнению послужило то, что Бремборг выставил в окне своего дома скелет [Загоскин 1891: 57–58]. При Петре причин для негодования стало несравненно больше.
Православная традиция не практиковала в такой мере анатомирование и бальзамирование, как это было принято в католицизме [Кузнецов и др. 1999: 63, 83] [57] . При невостребованности патолого-анатомических исследований в допетровской России [58] медицинские манипуляции на мертвом теле расценивались как нарушение обычаев погребения, глумление над телом покойного, публичное наказание [Vucinich 1965: 3–37; Евреинов 1913: 33 и след.] [59] . В 1765 г. профессор И. Ф. Эразмус в «Слове» «О противностях анатомического учения, увеселением и превеликою оного пользою несравненно превышаемых» перечисляет обстоятельства, мешающие патолого-анатомическим исследованиям: это – «понесение стужи, претерпение смрада», а также «ругательства народные» [Эразмус 1765: 3]. По общераспространенному вплоть до начала XX в. представлению, анатомирование лишало умершего посмертного покоя и тем самым делало из него «заложного покойника» – непрощенного грешника, лишенного надлежащей могилы в ограде церкви. Характерно, что сам Петр отправил по крайней мере одного преступника (крестьянина Козьму Жукова, осужденного в 1705 г. в намерении цареубийства) под нож хирурга («для анатомии») [60] . Противники Петра оценивали медицинские пристрастия царя в апокалиптических терминах – собрание анатомических препаратов Кунсткамеры, не просто выставленных, но и рекомендованных ко всеобщему обозрению, достаточно свидетельствовало, что Петр действует по наущению Сатаны [Hughes 1998: 450] [61] .
57
Ср.: [Camporesi 1988: 3–24].
58
Свидетельства о знакомстве русских с европейской анатомией в допетровское время редки и не меняют общей картины: [Лахтин 1906; Богоявленский 1970; Кузьмин 1973; Schmidt-Voigt 1980; Гаврюшин 1988: 220–228]. Первым русским врачом-анатомом следует считать, по-видимому, Петра Посникова (1676–1716), посланного в 1692 г. в Падуанский университет «для совершения свободных наук» [Цветаев 1896: 23]. В это же время заимствуется и само слово «анатомия»: [Смирнов 1910: 9; Ivachnova, Ivachnov 2000: 33]. Распространение термина в XVIII в. экстенсивно: [Неустроев 1898: 17; Dietze 1997: 18].
59
Интерпретация анатомирования как наказания не чужда, конечно, и для европейской общественной мысли: [Linebaugh 1975: 72–73; Spierenburg 1978: 68 ff.; Forbes 1981: 490–491].
60
Неизвестно, каким было это «анатомирование», но шесть дней спустя Жуков умер [Голикова 1957: 186].
61
Репутация Кунсткамеры как демонического места сохранится надолго. В художественной литературе XX в. о ней вспомнят Д. С. Мережковский в романе «Петр и Алексей» (1905) и Ю. Тынянов в «Восковой персоне» (1931) [Gasiorowska 1979: 46–48, 112–113].
В отличие от античной медицины, допускавшей анатомирование в силу самодостаточной ценности научного эксперимента [Edelstein 1932: 100–156; Garland 1995], медицина христианской Европы привычно объясняла анатомические исследования теологическими декларациями. Андреас Везалий, заложивший своими исследованиями основы современной медицинской анатомии, оговаривает необходимость своих занятий тем, что анатомические вскрытия позволяют уразуметь совершенство Божественного замысла, воплотившегося в человеке. «Различные исследования тела, о гармонии которого мы постоянно возвещаем и которое самому человеку совершенно неизвестно, пишутся нами, чтобы рассмотреть по божественному вдохновению соединения не органов, а соединения неизмеримых деяний Творца, назначению которых мы удивляемся» [Везалий 1974: 22]. Доводы в пользу того, что анатомия иллюстративна к божественной гармонии, обнаруживаются в Библии (например, в стихах Псалмопевца (138: 13–14) к Господу: «Ибо ты устроил внутренности мои и соткал меня во чреве матери моей. Славлю Тебя, потому что я дивно устроен») и высказываются не только учеными, но и художниками (многие из которых, начиная с эпохи Возрождения, интересовались и занимались практической анатомией наряду с учеными-медиками [Sirasi 1997; Wolf-Heidegger, Cetto 1967; Rupp 1990: 263–287]).
Теологические доводы в защиту анатомических исследований подкрепляются нравоучительными аргументами. Начиная с XVI в. искусство врачевания (ars medica) и анатомия особенно видятся отраслями нравственной философии, дающей ключ к пониманию физиологических, но также и моральных особенностей человеческой природы. В напоминание слов апостола Павла, призывавшего паству помнить не только о душе, но и о теле, ученые-медики пропагандируют анатомию в качестве необходимого условия самосовершенствования. Знание телесной организации дает знание о несогласии в движениях ума и сердца, разума и чувств, открывая путь к добродетели самообладания. Анатомический интерес к телу оправдывается при этом опять же теологически. «Если мы оказываем честь какой-нибудь вещи, – рассуждает Яков Милих, врач и близкий друг Филиппа Меланхтона, в своем сочинении об ars medica, – то тем самым мы признаем, что она содержит божественное благо, ибо, как говорит Аристотель, достойное чести, µ есть нечто божественное» [62] .
62
Цит. по: [Фейербах 1995: 372].
Схоластическая дидактика анатомических исследований остается в этом смысле неизменной до конца XVIII в. [63] , но ее эвристический контекст постепенно меняется уже ко времени Петра. Наряду со свидетельствами, призванными продемонстрировать внешнюю и внутреннюю гармонию человеческого тела, медицина всегда так или иначе имела дело со случаями врожденных и приобретенных уродств – деформациями суставов и костей после переломов, разросшимися опухолями и кистами и иными случаями, потребовавшими в конечном счете каких-то иных объяснений, нежели привычных утверждений о «безошибочности» антропологического замысла. Наглядность телесных девиаций была сильным аргументом в переносе научного внимания с «само собой разумеющегося» и повторяющегося к чрезвычайному и уникальному [64] . В Европе изучению телесной патологии способствовала существовавшая уже с эпохи Возрождения традиция музейных Wunderkammern – собраний природных диковинок, включавших, в частности, образцы органических и анатомических уродств [Schlosser 1978; Lugli 1983; Origin of Museums 1985; Bredekamp 2000]. Купленная Петром в 1717 г. коллекция Рюйша, ставшая украшением санкт-петербургской Кунсткамеры, была примером той же вундеркаммерной традиции. Рюйш не просто собирал изготовленные им анатомические препараты, но целенаправленно превращал их в эмблематические артефакты, создавая из черепов, костей и телесных органов аллегорические композиции. Голландский ученый не был чужд традиционных напоминаний о смерти и тщете земного (vanitas mundi, memento mori), но не ограничивался только ими [Hansen 1996: 668–669] [65] . Органические аномалии и искусственное сочетание телесно несочитаемого (в «древообразных» объектах, составленных из разрозненных частей детских скелетов, высушенных и покрытых лаком кровеносных сосудов, почечных камней, в соединении органов разных тел, например руки ребенка, держащей сердце взрослого человека, и т. д.), скорее, напротив, разрушали привычную идеографику смерти и создавали иллюзию неизбывного многообразия и трансформативности мира, доверяющего свои тайны просвещенному уму [66] . Создавая свою коллекцию и издавая ее описания [Museum anatomicum Ruyschianum 1691, 1721, 1737; Ruysch 1724 (это издание предваряется посвятительным панегириком Рюйша Петру); Ruysch 1728], Рюйш комментировал ее стихотворными и прозаическими афоризмами, контаминирующими просветительскую и теологическую дидактику: демонстрируемое предстает невероятным или пусть даже монструозным, но для современников Рюйша сутью этой монструозности было не устрашение, а потрясение очевидным (такова, собственно, этимология и самих слов, обозначающих в греч. и лат. языках «чудесное» и «ужасное»: греч. «thauma» и импортируемое при Петре в Россию лат. «monstrum» [Смирнов 1910: 374] указывают не столько на предметный, сколько на эмоциональный референт – то, что удивляет своим видом [67] ).
63
См., напр.: [О познании Творца по анатомии 1760: 471–478].
64
В научно-медицинском контексте существенную роль в этом переносе сыграл трактат французского хирурга Амбруаза Паре (Par'e) «О монстрах и диковинках» («Des Monstres et Prodiges», 1573). Подробно: [Wilson 1993; Daston, Park 1998]. См. также статьи в сб.: [At the Borders of the Human 1999].
65
По мнению А. М. Лейендейк, дидактический пафос Рюйша вполне традиционен и ограничен моралью «memento mori» [Лейендейк 1998: 114–126].
66
К интерпретации анатомических сюжетов Рюйша: [Luyendijk-Elshout 1970; 121–126; Purcell, Gould 1992: 30; Hansen 1996: 670, 673–676]. Мег Спилет видит в экспонатах Рюйша не только «отрицание смерти», но и латентную эротику – символику сексуальности и репродукции [Spilleth 1995: 29–32, 35], Мартин Кемп – «красоту „невинных“, умерших преждевременно» [Kemp 1999: 34]. О возрождении традиции «анатомического искусства» в современной культуре см.: [Dijck 2001: 99–126]. Герой этой статьи – немецкий анатом Гюнтер фон Хагенс, разработавший способ консервации трупов методом химической «пластинации», допускающей их последующую «скульптурную» обработку и создание впечатляющих телесных фантасмагорий (о выставке Хагенса «Миры тела» см. на сайте: www.bodyworlds.com).
67
В католической традиции истолкование этимологической связи monstrum с monstrare, «показывать», подразумевало ее контекстуальную интерпретацию у Августина в значении «божественно демонстративного», дающее знать о воле Господа. Позднее это понимание вызвало герменевтический пересмотр самой этимологии, связавшей monstrum не с monstrare, а с monere – «предупреждать, предостерегать» [Huet 1993: 6]. О традиции балаганных увеселений, включавшей демонстрацию уродств, см.: [Semonin 1996: 69–81].
Рис. 1. Портрет Ф. Рюйша
В собственно научном плане Рюйша интересовали практические задачи консервации трупов, а также особенности кровообращения и строения сосудов. Получив образование в Лейдене, Рюйш был вдохновлен техникой работавшего там же Яна Сваммердама – ученого-натуралиста, изготовившего в 1667 г. первый анатомический препарат с использованием жидкого воска для заполнения полости кровеносных сосудов. Рюйш усовершенствовал инъекционную технику Сваммердама, добившись возможности заполнять окрашенным отвердевающим составом чрезвычайно мелкие сосуды (например, артерии надкостницы слуховых косточек). Остроумным изобретением Рюйша в этой работе было применение личинок некоторых насекомых, питающихся мягкими тканями органов тела и оставляющих нетронутыми более твердые для них сосудистые оболочки [Радзюн 1996: 154]. Помимо кровеносных сосудов, специальным объектом анатомических интересов Рюйша служили дети и новорожденные: из более чем 600 каталогизированных экспонатов, имевшихся в «кабинете Рюйша», по меньшей мере треть составляли препарированные фрагменты детских тел – руки, ноги и особенно головы, снабженные при этом дополнительными украшавшими их деталями – тонкими батистовыми рукавчиками и кружевными манжетами [Hansen 1996: 672]. В какой-то мере неравнодушие к «детской теме», вероятно, объясняется служебным положением Рюйша, возглавлявшего с 1672 г. акушерскую службу Амстердама и имевшего доступ к анатомированию мертворожденных и умерших младенцев, но не исключено, что он вкладывал в эти экспонаты и особый эмблематический смысл – едва ли случайно, что на заказанной им Яну ван Неку картине («Анатомия профессора Фредерика Рюйша», 1683) анатом изображен над трупом мертворожденного ребенка приподнимающим двумя пальцами пуповину, соединяющую младенца с лежащей на столе плацентой, а мальчик в правом углу картины (искусствоведы опознают в нем сына ученого) держит скульптурно собранный детский скелет [68] . Тело младенца, в отличие от тела взрослого человека, в глазах Рюйша, быть может, с большей силой обнаруживало поразительность Божественного замысла в его целомудренной и первооформленной чистоте.
68
Во время посещения Петром Амстердама картина ван Нека находилась в Анатомическом театре (в здании Весов на площади Ниуве-Маркт) и, несомненно, была известна Петру [Петр и Голландия 1996: 92. Ил. 108. Комментарий Й. Дриссена]. В настоящее время картина находится в Амстердамском историческом музее.
Каким бы, впрочем, ни был аллегорический и собственно научный смысл, вкладывавшийся в свою работу голландским анатомом [69] , демонстрируемые им анатомические экспонаты вызывали не только «туристический» интерес у любопытствующих посетителей (прославивших «кабинет Рюйша» как «восьмое чудо света») [70] , но и специальный интерес ученых и философов, интересовавшихся проблемами эмбриологии и, в частности, тератологии. В конце XVI – начале XVII в. эти проблемы ставятся как взаимосвязанные: обсуждение происхождения, развития и изменений человеческого организма обязывает к ретроспекции, призванной объяснить «первоначала» соматической нормы, а также вероятность ее искажения в телесной и (или) умственной патологии.
69
Так, напр., В. И. Вернадский в своих «Очерках по истории естествознания в России», отдавая должное Рюйшу, оценивал его как «анатома, собиравшего всякие анатомические „курьезы“, не понимавшего ясно, но верившего – и в общем правильно – в их значение для [науки]» [Вернадский 1988: 150].
70
Джузеппе Ольми считает возможным говорить даже о специфическом «вундеркаммерном туризме» (Wunderkammer-Tourismus), существовавшем в это время в Европе: [Olmi 1993: 189–192].
Рис. 2. Иллюстрация к анатомическому «Тезаурусу» Ф. Рюйша. Гравюра К. Гейзенберга
Ко времени знакомства Рюйша и Петра научные дискуссии, касавшиеся происхождения человеческих уродств, были представлены двумя основными теориями. Сторонники одной из них (получившей позже название «преформизма») были убеждены в изначальной (собственно божественной) «предобразованности» человеческого зародыша, а значит, и заложенных в нем уродств. Вопрос, который обсуждался преформистами специально, состоял в том, предопределено ли развитие плода уже в яичнике (так думали «овисты») или в сперматозоиде («анимакулисты»). С преформистами спорили сторонники «эпигенетического» объяснения, полагавшие, что пренатальные изменения в процессе внутриутробного развития изначально непредсказуемы: человеческий плод может изменить свое развитие в сторону патологии, если зародыш испытывает те или иные внешние воздействия [71] . Примером такого воздействия называлось, в частности, воображение матери, вынашивающей ребенка, возможные последствия испуга в период беременности, различного рода аффекты и т. д. Именитый современник Рюйша французский академик Николай Мальбранш настаивал в «Разысканиях истины» (1-е изд. – 1673 г.) на решающем значении воображения матери в формировании телесных девиаций [72] . О независимости внутриутробного развития плода от божественной «предобразованности» зародыша писал еще один знаменитый современник Рюйша и (соотечественник) Мальбранша, анатом Гийом Лами. В своих «Разговорах об анатомии» (1675) Лами не только отвергал идею «преобразованности», но и выражал сомнение в абсолютности самой антропологической нормы и превосходстве человека в сравнении с животными: перед лицом Природы, рассуждал Лами, все ее создания заслуживают восхищения. Игра природы (lusus naturae) распространяется на всех [73] .
71
Подробно: [Pinto-Correia 1997]. Истоки полемики восходят к Античности: [Balss 1923: 319–325].
72
Ко времени приезда Петра в Голландию вышло уже четыре издания трактата. В 1721 г. вышло седьмое издание (Каnn С. Malebranche // Biographisch-Bibliographisches Kirchenlexicon. В своей «имагинативной теории» Мальбранш следовал известной и уже сложившейся к его времени традиции; о ней см.: [Roodenburg 1988: 701–716; Bondeson 1997: 144–169]. В конце 1720-х гг. эта традиция подвергнется резкой критике английского медика Джеймса Аугустуса Блонделя в дискуссии с Дэниэлем Тернером. Блондель отрицал роль воображения матери и настаивал на поиске природных закономерностей в формировании плода [Blondel 1737]. Анализ полемики, принявшей публичный характер: [Wilson 1992: 63–85]. «Имагинативная теория» останется, впрочем, популярной надолго. В 1810 г. читателям «Вестника Европы» предлагалось рассуждение на тему «Причина уродливости рождающихся зависит ли от воображения матери?» [Вестник Европы 1810: 185–193], анонимный автор которого отвечает на вынесенный им в заглавие вопрос утвердительно. См. также: [Ballantine 1904; Huet 1993]; примеры литературной репрезентации: [Wilson 2002: 1–25 (с обширной библиографией)].
73
Французская публикация «Разговоров» в 1675 г. не обошлась без обвинений Лами в богохульстве. Об этих обвинениях см. в авторском предисловии к брюссельскому изданию 1679: [Lamy 1679]. В 1685 г. вышло третье – парижское – издание. О Лами в контексте европейской науки эпохи Петра: [Roger 1963].