Время спать
Шрифт:
— Рассказать Элис?
— Да.
Эта мысль не приходила мне в голову. Я сильно сомневаюсь, что в обычных обстоятельствах Ник может где-то пересечься с Элис, но обстоятельства, в которых он оказался, обычными уже не назовешь.
— Не думаю. Я сомневаюсь, что он вообще знает.
— Ты, кажется, говорил…
— Нет, он только знает, что Фрэн не хочет больше сюда приходить и что это как-то связано с тобой. То есть с тем, что мы с тобой похожи.
— Но он может догадаться.
— Не думаю. То есть прежний Ник сразу же догадался бы. Он бы просто предположил, что тут дело в сексе — он про все так думал. Но теперь он слишком запутался.
Связь на мгновение пропадает.
— Что, прости? — переспрашиваю я.
— Я сказал: надеюсь, что ты прав.
—
— Ну, ладно, еще увидимся.
— Увидимся.
Он замолкает на секунду, обдумывая, стоит ли что-то говорить; если я правильно понимаю предмет его раздумий, то это на самом деле не стоит такого напряженного внутреннего диалога.
— Пока, блин? — с надеждой говорит он.
Я так и думал.
— Давай, блин, — отвечаю я, выдержав достаточно долгую паузу, чтобы он успел забеспокоиться.
Наверное, кладя трубку, он улыбается своей находчивости.
21
Еще десять минут назад я спал беспробудным сном — да-да, именно беспробудным, — а потом меня все же разбудил какой-то звук. Незадолго до этого во сне — я там пытался приручить морскую лошадь — я услышал странный скрежет. Подсознание старалось изо всех сил, но со временем стало ясно, что скрежет доносился не от морского гномика, который катался вокруг коралла на маленьком автомобильчике, явно не умея его водить, а от чего-то, находящегося прямо в моей спальне. Когда я окончательно проснулся, мне показалось, будто скрежет прекратился, но со звуками, от которых просыпаешься, всегда так: они затихают, как привидение, маньяк с топором или таракан-мутант, которые, заметив, что ты поднял голову с подушки, затаиваются и ждут. Я целых четыре минуты осматривал едва освещенную комнату, при этом сердце билось так часто, будто у меня внутри играла музыка в стиле «джангл»; я откинулся на подушку и тут услышал скрежет.
Пришлось встать и включить свет — а именно этого шуму и надо, он не успокоится, пока не разозлит тебя но-настоящему. И опять ничего. Но через несколько секунд из-под кровати выбежала мышь, затем послышался скрежет когтей об пол — следом за ней пулей вылетела Иезавель.
На самом деле не стоит мне оставлять на ночь дверь спальни открытой. Я так делаю только потому, что тешу себя совершенно иллюзорной надеждой, будто в один прекрасный день Иезавель придет и уснет на моей кровати. Я всегда мечтал о кошке, которая бы проскальзывала ночью в спальню и сворачивалась клубочком на одеяле, с ней было бы тепло и хорошо, она бы тихо мурлыкала, и это мурлыканье звучало бы как колыбельная, я бы незаметно соскальзывал в море сна. Но с Иезавелью так не получалось. Сколько я ни пытался удержать ее, накрыв одеялом и рассыпав на подушке кошачий корм, ничто не могло заставить ее спать на моей кровати. Как правило, мне оставалось только смотреть на ее сверкающие гневом пятки и вспоминать, где же лежат пластыри.
Иезавель выныривает из-под шкафа с мышью в зубах. Я хватаю ее за загривок и невольно представляю себе, как за загривок носила ее, еще маленького котенка, кошка-мама; становится грустно, как становится всегда, когда видишь какую-нибудь бизнес-леди и задумываешься, кем она хотела стать в детстве. Я трясу Иезавель, но мышь она не отпускает, зато недовольно мяукает, вернее, издает удивительно долгий звук, причем демонстрируя все оттенки тональной палитры — от самого высокого до самого низкого, будто кто-то до предела выкручивает ручку контроля тональности. Мышь, как я вижу, еще жива, но такое проявление мягкости (единственное, присущее Иезавели) — это палка о двух концах: она будет с величайшей осторожностью держать свою жертву в зубах, лишь едва сжимая их, но только для того, чтобы потом отпустить и помучить — а мучить уже мертвую жертву неинтересно. Я пытаюсь вытащить мышь, но Иезавель только сильнее сжимает зубы; я начинаю понимать, что хищница скорее убьет ее, чем отпустит.
— Отпусти ее! — приказываю я. — Отпусти немедленно!
В ответ раздается подозрительное неразборчивое мяуканье.
Крошечные черные пятнышки мышиных глаз смотрят на меня на удивление спокойно. Ну
На улице идет дождь, туманная утренняя морось; некоторым частям моего тела — которые, как я думал, прикрыты — становится холодно, я гляжу вниз и понимаю, насколько забавный вид открывался бы для молочников и разносчиков газет, если бы таковые только были в Килберне. Я не могу завязать пояс, потому что держу мышь двумя руками, сложив ладони в молитвенном жесте, и мне приходится быстро скрыться в нагромождении кустов и кирпичей, позорящем само слово «патио». В этот момент из-за угла вылетает синяя «воксхолл-астра», уверенная, судя по скорости, что в такое время других машин на улицах не бывает; водитель замечает меня, но ничего удивительного в том, что полуголый человек, видимо, молится на заднем дворе своего дома, он не находит. Я опускаю руки на землю и выпускаю мышь. Она встает на задние лапки и вертит носом. Это до абсурда логичное для мыши действие наводит меня на мысли о том, что животные, возможно, тоже заразились самосознанием. Она убегает, наверное, в поисках сыра, чтобы потом оторваться с парой друзей.
Вернувшись в спальню, я застаю Иезавель усердно обнюхивающей то место, где раньше лежала мышь.
— Я вынес ее на улицу. Ты же сама видела!
Обнюхивание продолжается. Я отворачиваюсь, чтобы выключить свет и лечь обратно в кровать, надеясь на то, что, возможно, изможденная своими садистскими выходками, Иезавель снизойдет до того, чтобы поспать со мной, но в этот самый момент она кусает меня за лодыжку. Ай! Твою мать! Принюхивалась она только для виду — это была уловка! Я поворачиваюсь, чтобы дать ей по ушам, но ее уже и след простыл.
За пятнадцать минут все тепло, которое было в моей постели, улетучилось; а если и нет, то улетучивается в тот момент, когда я приподнимаю одеяло, чтобы улечься. Минуты три пытаюсь найти повязку для сна и только потом понимаю, что она у меня на голове (наверное, во двор я тоже в таком виде выходил). Чудесно. Я натягиваю повязку на глаза и как-то слишком усердно зарываюсь в простыни. Это не совсем похоже на классическую бессонницу, когда все время резко переворачиваешься с бока на бок: я подбираю под себя ноги, проходя стадию эмбриона и превращаясь в сильно надутый шар, затем натягиваю простыню на голову; со стороны может показаться, что я переусердствовал, пытаясь свернуться калачиком. И вдруг раздается шлепок. Потом еще один. Шлеп!
Что? Что на этот раз? Я выпрямляюсь и на ощупь пытаюсь включить прикроватную лампу.
— Иезавель?
Тишина. Она все еще на улице. Черный мусорный полиэтиленовый мешок шуршит в углу. Шлеп! — оттуда выпрыгивает мокрая лягушка, вена у нее на шее вздулась, и видно, как мерно пульсирует кровь. Мы встречаемся взглядами, и она замирает на месте.
Двух минут мне хватило, чтобы вернуться в кровать. Я оставил лягушку подальше от того места, где оставил мышь, чтобы не лишать ее ощущения собственной территории; когда она уже скрывалась из вида, мне показалось, будто я вижу красные пятнышки на ее темноватой спине, но, возможно, это были пятна на сетчатке моих обессилевших глаз. Возвращаясь домой, я поймал на себе пристальный, но спокойный взгляд Сумасшедшего Барри; может, дело в том, что в это время суток он еще бывает трезв — не знаю, — но взгляд у него был не в пример обычному осмысленный. «И куда мне девать всех этих мышей и лягушек?» — читается в его глазах. Мне даже захотелось извиниться — в конце концов, я оставлял их у порога его дома.