Все люди смертны
Шрифт:
Улица была пустынной, но из-за угла доносился раскатистый железный скрежет; там тащился один из тех артиллерийских фургонов, которые применялись теперь для перевозки гробов и тряско ползали по улицам. Поговаривали, что на ухабах доска фургона порой отскакивала и на мостовую вываливался труп, пачкая ее своими внутренностями. Розовым утром люди выносили на матрасах и досках бледные тела с черными пятнами и скидывали их в канавы. Бежали все кто мог: пешком, верхом, на лошади или муле, бежали окольными дорогами в дилижансах, двуколках, берлинах, уносились без оглядки из Парижа пэры Франции, крупные буржуа, высшие чиновники, депутаты — все толстосумы
Я толкнул дверь. Арман сидел в ногах кровати, а Гарнье стоял у стола, на котором горела свеча.
— Зачем вы пришли? — удивился я. — Какая неосторожность! Или вы мне не доверяете?
— Он не должен умереть в одиночестве.
Гарнье молчал; засунув руки в карманы, он пристально смотрел на тело, простертое на постели. Я склонился над Спинелем. Кожа натянулась, и сквозь нее уже проступала маска смерти. Губы были бескровны, на лбу блестел ледяной пот. Я тронул его запястье, оно было холодным и влажным, пульс почти пропал.
— Ничем не помочь? — спросил Арман.
— Я все перепробовал.
— Он уже кажется мертвым…
— Двадцать лет, — сказал Гарнье. — Он так любил жизнь…
Они в отчаянии вглядывались в лицо Спинеля. Для них эта жизнь, которая вот-вот угаснет, была единственной в своем роде: она была жизнью Спинеля, их двадцатилетнего друга. Неповторимой, как каждое из пятен света, плясавших в кипарисовой аллее. Я смотрел на Беатриче и думал: а похожа ли она на бабочку-однодневку? Я любил ее, и мне казалось, что непохожа, но потом разлюбил, и смерть ее стала значить для меня не больше, чем смерть эфемериды.
— Если он продержится до утра, то, возможно, и выживет, — сказал я.
Сунув руку под одеяло, я начал медленными сильными движениями растирать застывшее тело. Так уже было когда-то: я положил его на свой плащ и мои руки разминали его молодые мышцы, я возвратил его к жизни, а он покинул мир с дырой в животе; я принес ему маиса и вяленого мяса, а потом он пустил себе пулю в висок, потому что умирал от голода. Я довольно долго растирал его тело, и постепенно оно стало теплеть.
— Возможно, он и выживет, — сказал я.
Под окном пробежала группа людей, — видимо, они направлялись в пункт первой помощи, красный фонарь которого горел на углу улицы. Потом снова наступила тишина.
— Вам следовало бы уйти отсюда, вы ничем ему не поможете.
— Нам надо остаться здесь, — ответил Арман. — Мне хотелось бы видеть моих друзей подле себя, когда придет мой смертный час.
Он с нежностью смотрел на Спинеля, и я знал, что он не боится смерти. Я повернулся к Гарнье: этот человек занимал меня, в его глазах не было нежности к умирающему, только страх.
— Имейте в виду, риск заражения велик.
Рот его дрогнул, и мне снова показалось, что он хочет мне что-то сказать, но он был человеком замкнутым: его улыбку видели нечасто, и никто не знал его мыслей. Внезапно он шагнул к окну и распахнул его:
—
На улице нарастал людской гул. На перекрестках каждую ночь разжигали костер, надеясь таким образом очистить воздух; в отсветах огня мы увидели кучку бедно одетых мужчин и женщин, кативших через площадь тачку. Они кричали: «Смерть душегубам!»
— Это старьевщики, — сказал Гарнье.
Согласно приказу мусор должен был убираться в течение ночи, пока старьевщики не вышли на свой промысел. Оставшись без куска хлеба, они с ненавистью выкрикивали: «Смерть душегубам!» «Дьявольское отродье!» — кричали они и злобно плевались.
Гарнье захлопнул окно.
— Эх, если б у нас были лидеры! — воскликнул Арман. — Народ созрел для революции.
— Скорее для смуты, — возразил Гарнье.
— Жаль, что мы не в силах превратить смуту в революцию!
— Мы слишком разобщены.
Прижавшись лбом к стеклу, они грезили о смутах и убийствах, и мне было трудно их понять. Подчас мне казалось, что люди вовсе не дорожат жизнью, которую смерть неизбежно разрушит; тогда почему они смотрели на Спинеля с таким отчаянием? Иногда они так легко относятся к тому, что исчезнут навсегда, но зачем же сидеть в этой зараженной комнате? Зачем мечтать о кровавых смутах?
Послышался шепот: «Арман!»
Спинель открыл глаза: казалось, зрачки его растаяли, утонули в глубине глазниц, но эти глаза были живыми, зрячими.
— Я скоро умру?
— Нет, — сказал Арман. — Спи спокойно. Ты будешь жить.
Веки закрылись. Арман повернулся ко мне:
— Это правда? Он выживет?
Я взял запястье Спинеля. Рука потеплела, и пульс прощупывался.
— Ему нужно пережить ночь, — сказал я. — Возможно, он ее переживет.
Уже светало. Огромный черный фургон прогромыхал под окнами, двигаясь от дома к дому и собирая свою жатву; гробы за черным пологом ставились друг на друга. Вдоль улицы от дома к дому по розовой мостовой сновали крытые брезентом тележки, в них штабелями укладывали трупы. Арман закрыл глаза; он дремал, сидя на стуле. Гарнье стоял прислонившись к стене, лицо его было замкнуто. Костер на перекрестке догорел, и старьевщики разбрелись. Какое-то время площадь оставалась пустынной, затем на пороге дома появился консьерж и с подозрением оглядел мостовую; поговаривали, будто кому-то случается утром находить у подъезда куски мяса и какие-то странные пилюли, разбросанные таинственной рукой; будто бы орудует некая тайная организация, которая угрожает населению, отравляя источники и товар в мясных лавках; когда-то ходили слухи, будто я заключил сделку с дьяволом, и люди с омерзением плевали в мою сторону.
Гарнье прошептал:
— Он пережил ночь.
— Да.
Щеки Спинеля немного порозовели, рука была теплой, пульс ровным.
— Он выжил, — сказал я.
Арман открыл глаза:
— Выжил?
— Почти наверняка.
Арман и Гарнье взглянули друг на друга; я отвел взгляд: они разделили радость, вспыхнувшую в их сердцах; в ликующих взглядах они черпали силы противостоять смерти, в этом был смысл их жизни. Почему я отвернулся? Я вспомнил прежнее лицо Спинеля, его сияющие глаза и юный заикающийся голос; ему было двадцать, и он любил жизнь; когда-то я спас другого, я плыл в ледяном озере, я вытащил его на берег и нес на руках, я добыл в индейской деревне маиса и мяса, а он уплетал все это, заливаясь счастливым смехом; дыра в животе, дыра в голове: какая же смерть ждет этого? В моем сердце не было ни капли радости.