Встреча Вселенных, или Слепоглухие пришельцы в мире зрячеслышащих
Шрифт:
В другой ситуации пришлось просто порвать отношения. Ничего больше не оставалось. Моей слепоглухотой нагло пользовались, чтобы «незаметно» (а я-то все замечал) обворовывать меня. Я всегда точно знал, сколько у меня в кошельке денег, и недостачу замечал мгновенно. Вина семнадцатилетнего парня была очевидна, как было очевидно и то, что он от всего будет нагло отпираться. И я просто сказал ему, что больше никогда не пущу его в свою квартиру. Захлопнул дверь перед его носом, не пускаясь ни в какие объяснения, ни в чем не упрекая и не обвиняя. По поводу его нежелания где бы то ни было учиться и работать объяснялись раньше. Меньше чем за двое суток до своей смерти с ним по телефону обсуждала этот вопрос и моя мама. Я понял его мотивы
Поведение людей, с которыми давно и близко знаком, могу, естественно, в какой-то мере прогнозировать. Тут есть определенный диапазон ожиданий. Более или менее точно известно, чего можно, а чего нельзя ждать от того или иного человека. Этим в решающей степени определяются и границы доверия к нему. Наибольшего доверия заслуживает тот, кто не разбрасывается обещаниями; если не уверен, что может сделать – не обещает, а если уверен в себе и обещает, то делает как можно быстро, не тянет резину, так что не нужно беспокоиться и стоять у него над душой. Будучи из-за слепоглухоты в определенной степени беспомощным, я, разумеется, больше тяготею к таким вот надежным людям, на чье плечо можно твердо рассчитывать. По возможности рад подставить и свое плечо.
Допустим, главное для меня, как, впрочем, и для каждого, – как-то решить мои проблемы; но из всех проблем самая главная – быть нужным, полезным. Смотря в чем, конечно, и смотря кому. В случае с тем семнадцатилетним парнем я готов был помочь ему в учебе, в трудоустройстве, но не в том, чтобы бездельничать и доставлять себе примитивные удовольствия за моей (и чьей бы то ни было) широкой спиной. Так что надежность в людях я ценю не только и не столько из-за моей относительной беспомощности, связанной со слепоглухотой, сколько потому, что сам больше всего на свете хочу быть надежной опорой для как можно большего числа людей – в честном решении их проблем.
Я тяжело переживаю, выхожу из себя, когда мне «морочат голову», и сам не намерен никого подвергать подобной психологической пытке. С ненадежными людьми можно в свое удовольствие пообщаться «за жизнь», но полагаться на них ни в чем нельзя; с ними можно разделить удовольствие, но не стоит делить проблемы. Их можно иметь в числе знакомых, но себе дороже – иметь в числе сотрудников. Имеется в виду, конечно, не сотрудник – штатный работник, а друг, то есть тот, с кем можно разделить трудности, со-трудн-ик в буквальном смысле слова.
Еще в студенческие годы я решил для себя, что ни один человек до конца не познаваем. Можно познавать, узнавать, но нельзя «знать как облупленного». Неожиданности возможны всегда и от кого угодно, включая себя самого. Мы можем сами себя радостно удивить, а можем и очень огорчить.
Не надо зарекаться, самонадеянно и фамильярно хлопать кого бы то ни было по плечу: я, мол, тебя знаю. Нет, я знаю, что никого не знаю, и наряду с диапазоном ожидаемого, повседневного, обычного надо всегда сохранять – из элементарной осторожности хотя бы – кто его знает насколько широкий диапазон неожиданностей. Диапазон необычного для данного человека поведения, того, что, может быть, в порядке вещей для других, но не для него. Необычного, а не ошибочного; непривычного, а не плохого; странного, а не глупого. Именно ради объективности давать по возможности субъективные характеристики: мало ли что ошибочно, плохо или глупо с моей точки зрения, кто я такой, чтобы выносить приговоры? Но: может быть, это и правильно, но в пределах моего опыта общения необычно; может быть, это и хорошо, но для меня непривычно; может быть, это и умно, но мне – непонятно, странно. Именно для меня, а не для кого-то другого, нет ничего страшнее самоуверенности; ибо именно я, а не кто-то другой, ослепну и оглохну к живому человеку вследствие настаивания на своей шкале ценностей, вследствие превращения этой шкалы в истину в последней инстанции, в абсолютный критерий
Разумеется, все это верно для нормального общения с нормальными людьми, а не для таких экстремальных ситуаций, когда приходится защищаться. Нарвавшись на слишком уж неприятную, абсолютно неприемлемую для меня «неожиданность», я предпочитаю не иметь больше никаких «диапазонов» относительно данного субъекта, – ни диапазона ожиданий, ни диапазона неожиданностей. Иногда безопаснее быть в позиции: не знаю – и знать не хочу!
Проецирование противоположно децентрации. Перевожу на русский язык: судить о других по себе, мерить других на свой аршин. Думается, что проецирование зависит не только от дефицита информации, а в решающей степени – от дефицита культуры, включающей в себя и информацию, но к информации ни в коем случае не сводимой.
Я люблю зелень, люблю бывать в лесу, в парке. Но вблизи каких-нибудь дремучих зарослей меня охватывает странное, тревожное чувство. Оттуда веет неясной угрозой. В то же время меня тянет проверить, так ли страшен сидящий в зарослях черт, как его малюет мое воображение. И есть ли там вообще какие-то черти. Поэтому в детстве, обмирая от страха, я все же лез в кусты. В зрелом возрасте меня тянуло свернуть на тропинку, которую я с трудом нащупывал тростью, рискуя потерять, а значит, и заблудиться.
Вот это ощущение притягательной дремучести я проецирую на примитивных взрослых людей, глядящих на мир, ничего в нем не понимая и давно отчаявшись понять. Я не вижу их глаз, но трогаю их корявые равнодушные руки, и мне кажется, что у них из глаз течет дремучесть. Мне их нестерпимо жалко. И я их боюсь. Именно они – серые, примитивные, дремучие, безобидные вроде бы, – основа всякого фашизма. И черного, и коричневого, и красного. Они при случае ужасно мстят за свою дремучесть… От них – физическое истребление интеллигенции, истребление всех сколько-нибудь более, чем эти дремучие, культурных людей.
В студенческие годы, когда в первой своей публикации я написал: «Каждый человек – это целый мир», – я проецировал на всех собственную страстную увлеченность творчеством и воссозданием доступной мне культуры. Мне всерьез казалось, что все люди такие, только почему-то стесняются и прячут, маскируют под дремучестью душевную красоту и духовное богатство. Я видел дремучесть, но не верил в нее, – тем более, что я был под обаянием революционно-демократического идеала, некрасовского народолюбия, умиления, любования народом, столь свойственного до 1917 года русской интеллигенции.
Перестройка и последующее озлобленное растаптывание и сладострастное обхаркивание всего, что мне было и осталось дорого в советской культуре (то есть культуре, созданной в советскую эпоху вопреки сталинскому террору, неслыханному чиновничьему произволу политической системы), – нигилизм якобы «демократов» освободил меня от народолюбия. Тех, кто, разочаровавшись в одном вожде, тут же ищет себе другого, я стал называть чернью и сбродом. Правда, в работах Ленина, написанных весной 1917 года, я нашел термин «развратитель масс», несущий ту самую смысловую нагрузку, что и слово «вождь» («фюрер») в последующую эпоху фашизма. Ленин говорит, что те, кто обманывает народ звонкими фразами вместо честного анализа его проблем и поиска их решения, – не политические вожди, а «развратители масс». Трудно в данном случае удержаться, чтобы не обернуть на самого Ленина его излюбленную насмешку над своими оппонентами, которые «побивали сами себя». Определением «развратитель масс» Ленин именно сам себя и побил, охарактеризовав как нельзя более точно. Ну, тем более, ничего, кроме гадливости и презрения, нельзя испытывать к людям, которые, разочаровавшись в одном развратителе, тут же ищут себе другого… Своим-то умом жить никак не хотят, сами за себя отвечать никак не желают…