Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Та ночь, вспоминает Клейст. Был декабрь, когда я добрался до Швейцарии, чтобы вступить на землю своей новой отчизны. Сеялся тихий дождик. Я искал звезды в облаках. Близь и даль — все было так темно. Казалось, будто и впрямь пришел в другую жизнь…
Его не подгоняют, все ждут. Наконец советник, посчитав, что пауза затянулась, тихо спрашивает:
— И что же?
— И что же? — переспрашивает Клейст резко. — А вы не догадываетесь? Я нигде не нашел того, что искал.
— А что вы искали? — Это Мертен, он так просто не отстанет.
Мертен хочет помочь. Кажется, он понял, что имеется в виду. Но как может отдельный человек,
Как будто сам он не размышлял над этим до умопомрачения.
— Ладно! — пылко восклицает он. — Пусть государству нет дела до меня и моих запросов. Я согласен, если меня убедят, что такое государство устраивает крестьянина или коммерсанта, что оно не принуждает всех нас жертвовать собой, нашими высокими целями ради своих, государственных интересов. «Прочая масса», вы сказали? Что же, насиловать мне себя прикажете, приноравливая свои взгляды и цели к ее меркам? А главное — кто скажет, что ей, этой «прочей массе», во благо? Вот ведь в чем вопрос, и что-то не видно охотников его решать. В Пруссии их точно нет.
— Клейст, голубчик, — вставляет Савиньи, — вам не кажется, что вы далеко заходите?
— Нет, не кажется, — отвечает Клейст. — Да, многое из того, что другие почитают святыней, мне не свято. Многое из того, что другие презирают, я не считаю возможным презирать. У меня в груди свое внутреннее предписание, против которого все внешние, будь они подписаны хоть самим королем, ничего не значат.
— Ради бога, Клейст! — восклицает Савиньи. — Что вы такое проповедуете? Чеканит, будто строевой устав! Скажите, вы не боитесь? Вам что, неведом страх?
Что на это возразишь? Еще как ведом, любезнейший. Самый страшный, безымянный страх. Мне иногда кажется, я лишь для того и живу на свете, чтобы найти ему имя. И оно уже близко, совсем рядом, во мне самом. Надо только как следует вслушаться. Представляю себе их физиономии, скажи я им, в чем мое истинное назначение: вечно охотиться за самим собой, как этот дуралей, пес советника, за собственным хвостом. Но они признают все что угодно, только не право несчастного быть несчастным.
Мертен желает высказаться. Сколько он понял, господин фон Клейст изъяснялся в том смысле, что он не может ужиться ни с какими традиционными устоями.
Клейсту уже невмочь от этой болтовни. Безусловно, соглашается он. Очень многое в нынешнем мироустройстве настолько претит его разумению, что он не считает возможным поддержанию этого мироустройства содействовать и как-либо участвовать в укреплении его основ.
Но разве в Пруссии, спрашивает Ведекинд, не искал он места в технической комиссии?
— У министра Штруэнзее, как же… Он был ко мне даже весьма благосклонен. Но вы и не представляете, насколько пропиталась армейским духом вся прусская коммерческая система. Когда министр, на службу к которому я должен был поступить, завел со мной разговор об эффекте машины, выяснилось, что подразумевает он вовсе не математический эффект, о котором я охотно бы с ним побеседовал. Нет, под эффектом машины он разумел только доход, который та может дать, только деньги, и ничего больше!
Тут уж Йозеф Мертен не может удержаться от смеха.
— Но, дорогой мой, математический эффект любой машины интересен лишь
Кто здесь сумасшедший? Я или они? Чего доброго, если так дальше пойдет, скоро ребятишки на улице начнут на меня пальцем показывать, как на юродивого. О таких вещах, как истина, и заикнуться боишься.
— Если все так, как вы говорите, тогда ответьте: во имя чего государство тратит миллионы на поощрение учености? Или его, государство, так волнует истина? Государству нет дела ни до какой иной выгоды, кроме той, которую можно исчислить в процентах. Истина нужна ему лишь в той мере, в какой ее можно использовать. Оно желает истину употребить. А на что? На развитие искусств, промыслов и ремесел? Но искусствами нельзя командовать как войсками на плацу. Искусству и науке никакой король не поможет, если они сами себе не помогут. Не надо в них вмешиваться — это единственное, чего они жаждут от властителей.
— Ну и суждения! — Брентано ошеломлен. — И кому же вы собираетесь все это поверить в вашем Берлине?
— Никому, — отвечает Клейст. — Ни одной живой душе. Лицемерить и хитрить я не мастер, зато науку молчания усвоил крепко. Непростая наука, но полезная. И вам рекомендую, пригодится, корсиканец у дверей.
Бестактность. Но ее сейчас сгладят. Вот, Ведекинд уже бросился спасать положение:
— Клейст, у вас только один путь: выгодная партия!
— Золотые слова. Только вот беда — наше бранденбургское дворянство почти сплошь обнищало. Что остается? Монетку бросать. Франция или Пруссия. Служба или писательство. Унижения и скромный доходец либо гол как сокол, зато душа спокойна.
Это уже легко пропустить мимо ушей. Все смеются, оживленно жестикулируют, спешат к дамам. Савиньи трогает Клейста за рукав.
— Не подумайте, будто я лезу к вам в душу, Клейст, но, сдается мне, вы сами усугубляете свои беды, расписывая их в таком безотрадном свете, чтобы тем легче покориться безысходности.
Упоение страданием? Только этого недоставало. Знали бы они, как манят его все житейские радости, как мечтает он жить среди простых людей и заниматься делом, которое кормило бы его, не губя. Но где им понять — нет, на всем белом свете нет для него этого бесхитростного счастья.
— Оставим это, — говорит он Савиньи. — А за поведение мое не взыщите. Видит бог — и, поверьте, я тоже вижу: иному человеку только и остается быть несправедливым — что к другим, что к себе. И утешаться немудреной мыслью, что так уж устроен мир.
Мягкий предвечерний свет струится в окна, все снова сходятся к большому столу.
Гюндероде тянет на волю, побродить наедине с мыслями, пришедшими на ум в разговоре с Беттиной, но тут ею завладевает Лизетта. Умна, образованна (романские языки, занятия ботаникой, страсть к поэзии) — и этот взгляд, который она буквально не спускает с бодрого, но тощего супруга, Нееса фон Эзенбека, чья болезненность — вечный предмет ее забот и угрызений.
Она с ходу выпаливает Гюндероде, что находит это верхом неприличия — так, у всех на глазах, секретничать с Беттиной.
Ревность? Слезы?
— Лизетта! А я-то всегда думала: коли есть на свете счастливая женщина, так это ты.
Да, и это так, она настаивает, — но только в том, что касается мужа. А в остальном — женщина все равно несчастна, так уж устроена жизнь. Подавленные влечения, страсти…
Что она сказала? Уж не послышалось ли? Гюндероде изумлена. Воистину, мы себя не знаем.