Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
— Ваша сестра, я слышала, весьма предприимчивая дама.
— В каком смысле?
Откуда опять это раздражение? Откуда все еще — и, он знает, теперь уж до конца дней — эта ранимость при одном упоминании о его семье? Куда однажды всадили нож, там болезненно даже прикосновение перышка. Он знает, только одно способно смягчить боль, но именно этого-то он и не может: ответить ей, в ком он обрел все, чего ищет сердце — любовь, доверие, готовность простить и помочь словом и делом, — той же мерой любви либо признаться себе раз и навсегда, что это невозможно, и тогда уж больше не мучиться. Вот так они и спорят во мне — действие и чувство…
— Говорят,
Сейчас он способен расслышать в ее вопросах только праздное любопытство, не больше.
И она туда же. Как все — на уме только сенсации да сплетни. Ульрика, бедное дитя.
Прочитав его мысли, Гюндероде чувствует, как лицо ее заливается краской. Она не скрывает своего неодобрения, выслушав историю, которую Клейст с привычной легкостью рассказывает в таких случаях: как в Париже, где никто не распознает ее маскарада, Ульрика благодарит слепого музыканта, игра которого ей понравилась, а тот в ответ называет ее «мадам» и она вынуждена спасаться из зала бегством.
Гюндероде не смеется. Она редко испытывает зависть. Но сейчас она завидует.
— Хотела бы я познакомиться с вашей сестрой.
Клейст не возьмет в толк: она что, потешается над ним?
Он просит объяснений: откуда у нее такое желание?
Окажется собеседник узколобым педантом или человеком широких взглядов — Гюндероде сейчас уже все равно. Она говорит, что думает: по ее наблюдению, жизнь женщины требует большего мужества, чем жизнь мужчины. И когда она слышит о женщине, у которой такое мужество есть, ей просто хочется эту женщину знать. Такие уж пошли времена, что женщинам надо поддерживать друг друга, невзирая ни на какие препоны и условности, поскольку мужчины не в состоянии их поддержать.
Нельзя ли растолковать это поподробнее?
— Полноте, Клейст, вы и сами прекрасно все понимаете. Потому что мужчины — те, которые могли бы нам помочь, — сами безнадежно запутались. Вы давно уже не хозяева своим делам, это дела правят вами и вас же разъяли на части, так что целого не собрать. А нам нужен человек весь, целиком, только где его такого найти?
Теперь молчит он. Пристало ли женщине так говорить? И с какой стати он должен обсуждать с этой вот барышней, которую и видит-то впервые в жизни, вопросы пола, предназначения женщины и мужчины? Не исповедоваться же в самых затаенных своих сомнениях, в самых горьких неудачах? Не говорить же о том, в чем и себе-то признаться боязно?
Что до Ульрики, тут сударыня, возможно, и права, женская чуткость ее не обманула. И все же он не стал бы, да и не станет вникать в истинную подоплеку того мужества, даже сверхмужества, которое и вправду не однажды выказывала сестра. Он знает одно, знать об остальном он просто не хочет: для нее весь свет клином сошелся на брате, которому она заменила мать, которого она любит всепоглощающей, собственнической любовью и который — она так хочет, а может, так хочет он? — должен остаться в ее жизни единственным мужчиной. Какая бесчувственность с моей стороны, не так ли? А что, если его сочувствие ее оскорбит? Все, почти все ее слова и поступки вписываются в этот образ — сестры, которая упоенно жертвует собою ради брата. Образ девушки без состояния, не слишком красивой, ничем особенно не примечательной, ни обаянием женственности, ни грацией, — не в пример даме, с которой он имеет честь сейчас беседовать, — девушки, которая вряд ли может надеяться на удачное замужество. Которая, впрочем, насколько Клейсту известно, никогда особенно и
А еще — нечто в неделимом остатке, который в эту картину не вписывается и о котором им обоим сейчас обмолвиться нельзя не то что словом, даже полувзглядом. Он не совсем мужчина, она не совсем женщина… Что это значит? Любовь брата и сестры, под вечным присмотром рода людского. Ее терпят, не желая замечать того, что шевелится в немотствующих безднах крови. Благо кровного родства, недодуманная мысль. Родства, которое помогает выстоять перед тайной чужого пола.
У Клейста есть основания подозревать, что и в самый разгар его помолвки с Вильгельминой фон Ценге — хотелось опереться на нормальную, как у всех, жизнь — Ульрика догадывалась о призрачности этого союза, между ними было нечто вроде безмолвного сговора, который тяготил его не меньше, чем ее неотступные требования вернуть невесте слово. Те, кто нас знает, бьют больнее всего. Впрочем, хоть эти настояния и отравили вконец их парижские дни, не это довело его до вспышки неистовства. Ожесточило его другое: комедию, которую она ломала, надо было просто оборвать грубым словом, а он не сумел.
Бабье.
— Вы сейчас думали о чем-то, чего раньше не знали, не так ли?
— Чего вы ждете от меня?
Он оглядывается вокруг. На зелени травы желтизна одуванчиков, сюда бы живописца, показать бы ему, что на самом деле хотят выразить слова «желтый» и «зеленый». Лужайка прямо как на картине, ее и лужайкой-то неловко назвать. Вдалеке справа, заглядевшись в мерцание вод, серебрятся прибрежные ивы. Что-то в нас противится совершенству природы, особенно если смотришь на это совершенство сквозь душевный надлом.
Гюндероде снова прикрывает глаза рукой. Сейчас Клейсту, пожалуй, уже не хочется одиночества. Но вот она опять угадала его мысли, и ему опять делается не по себе. Нет ничего более прекрасного, истинного и непреложного, чем этот пейзаж, замечает она. Ей часто кажется, что пейзаж будто выплеснулся из нее самой, что все это — как бы ее продолжение вовне. Но стоит ей захотеть, и в мгновение ока пейзаж превратится в натянутый на раму холст живописца, в кощунственное изображение красоты. И ей страшно — а вдруг холст порвется, но и хочется, чтобы он порвался; часто во сне она слышит этот треск и просыпается. Ибо до жути тянет увидеть, Клейст, что там, в этих прорехах, в безднах под оболочкой красоты, — увидеть и онеметь.
Нездоровая страсть — пробираться за кулисы, глазеть на колосники; за женщинами Клейст прежде такого не замечал.
— Отвратительно, — говорит она. — Этот хаос, эти необузданные стихии в природе и в нас. Дикие влечения, которые правят нашими делами куда сильней, чем принято думать. Отвратительно истинно, я бы так сказала.
Ничего себе сочетание. Старики не потерпели бы этих двух слов в одной фразе.
У обоих на уме одно и то же имя. Гёте.
— Самое отвратительное, — признается Клейст, — это внутренний приказ идти против себя же.
И Гюндероде вторит — будто стихотворной строкой:
— Жизнь давать тому, что губит.
Откуда ему знать, что она пишет такие стихи.
— Гюндероде! Эти слова вы возьмете обратно!
— Нет, Клейст! Ни одно слово нельзя взять назад.
Что ему втолковывал Ведекинд? Умеренность, самоконтроль и, конечно, воздержанность. Только не волнение. Никаких ледяных рук, никакого колотья в висках! Никакой щекотки риска! Забыть все вздорные надежды! Забыть все, что делает его самим собой… Все насмарку, старина Ведекинд… Напрасный труд!