Вся жизнь и один день
Шрифт:
— Ко мне?! — удивляется его мысленный собеседник.
— Да! Потом я это и сам увидел, но сначала мне рассказали об этом студенты его курса. Они рассказывали, что на своих уроках он постоянно прославлял вас: за вашу любовь к геометрии, за вашу математичность, точность. Он всем рассказывал, что вы любили рисовать по клеточкам. У нас все халтурщики рисуют по клеточкам. Разобьют на клетки фотооригинал и чистый холст — и дуют по ним! Но это считалось зазорным, считалось, что надо рисовать без клеток. А Грюн отстаивал этот метод. Он показывал в классе какую-то старую гравюру, на которой изображена ваша мастерская. Вы сидите за мольбертом и пишете с натуры портрет, и между вами и натурщиком стоит на ножке проволочная сетка на раме. Вы смотрите через эту сетку и переносите натуру на холст, который разграфлен на соответствующее
— Было, — признается Дюрер. — Но я не понимаю, что тут плохого…
— Вот то же самое и Грюн говорил! И я не нахожу в этом ничего плохого, не думайте! Но в училище все над этим смеялись, называли это немецким чудачеством, педантизмом, недостойным великого мастера. Грюн возражал студентам, что вы могли, конечно, рисовать и без клеток, что это для вас просто подспорье, по ним вы себя проверяете… А потом, — говорил Грюн, — если вы такие гении, то нарисуйте мне портрет по клеточкам, но так, как это делал Дюрер! Можете? Не можете! Ну, и замолчите! По клеткам — не по клеткам — главное, чтобы здорово было…
— Не такой уж он плохой человек, — с сочувствием откликается за спиной Семенова Дюрер. — Жаль, конечно, что он столь много времени посвящал этой вашей халтуре… И — конечно — это его обжорство… любовь к деньгам… Но то, что он в классе про клеточки говорил, я считаю верным.
Обо всем этом они говорили молча, пока Семенов шел назад, к ручью. Не переходя его, Семенов повернул от реки и направился — в горы — сначала по берегу ручья через поляну, где ручей был широким и болотистым, а потом — войдя в самую тайгу, которая карабкалась дальше все круче вверх по склонам, стал идти прямо по каменному руслу, по которому низвергался ручей. Местами, где ручей образовывал водопады или ямы, Семенов опять карабкался берегом. Он решил подняться повыше — он знал там, в верховьях, несколько глубоких ям, где водилось много кумжи, и довольно крупной… Ее там отлично видно в воде, если тихо стоять на берегу — в тени деревьев или кустов.
— Вот в этих-то трех Богах, — продолжает Семенов свой молчаливый рассказ, — как в трех соснах — мне и надо было в те первые годы учебы не заблудиться… Надо было выбирать между Беньковым, Гольдреем и Грюном…
— И кого же вы выбрали? — спрашивает Дюрер.
— Я выбрал Гольдрея и Грюна… Вернее, я выбрал Гольдрея, а Грюн выбрал меня. Но не сразу. Он выбрал меня, когда убедился, что я именно та лошадка, на которую стоит поставить: это в смысле моих художнических наклонностей. А еще в смысле того, что я — как, может быть, никто другой в нашем училище, разве что как и мой друг Кошечкин, — нуждался в деньгах. Члены его бригады кончали училище и должны были вскорости отчалить… Я уже давно заметил, что Грюн ко мне приглядывается. То вдруг поймаешь на себе его пристальный взгляд где-нибудь в коридоре училища или на улице, то его жена со мной во дворе заговорит — спросит, откуда я да где мои родители, то Виктор Христианович вдруг зайдет к нам в класс во время урока, осмотрит бегло все холсты на мольбертах, а потом подолгу стоит за моей спиной… Все это, конечно, сразу отметили… А как противно работать, когда кто-нибудь под руку смотрит! Черт бы его взял, этого Грюна! — злился я. Хоть бы сказал что-нибудь. Но он все молчал: посмотрит-посмотрит и уйдет…
Но в то время, когда он ко мне так приглядывался и уже внутренне решил меня взять, я сам нашел себе халтуру, — конечно, смехотворную по сравнению с той, которую мог дать Грюн…
Семенов все еще медленно шел вверх по ручью, навстречу тучам. Он уже постепенно входил в них, незаметно для самого себя, потому что края этих туч были прозрачными. Поляна, и палатка на ней, и река остались далеко внизу, невидимые за толпами деревьев, особенно тесными у подножия гор, вдоль течения реки. Отсюда уже не слышно было речного монотонного рева. Таежная тишина обняла Семенова. Только шелестел ветерок, да ручей тоненько пел под ногами. Семенов шел по нему, как по каменной неровной тропе. Спиннинг он опять осторожно нес кончиком вперед, стараясь не зацепить за склоненные над ручьем космы берез да кудри лиственниц. Проход по ручью под деревьями был узок и петлист. Ручей здесь был все еще мелок, прыгал веселыми завитками по блестящим разноцветным камням. Когда в позапрошлом году Семенов ловил здесь, кумжа особенно хорошо клевала на свой собственный глаз. Но сначала надо было поймать хоть одну на червя. Семенов нес в нагрудном кармане комбинезона — в спичечном коробке — трех червяков. С трудом нашел их по дороге в мокрой земле, отвалив тяжелые валуны.
Семенов шел, глядя то вниз — куда поставить в воде ногу, то по сторонам — высматривал этюды. Про запас. Чтобы опять прийти сюда рисовать. Или по памяти сделать.
Склон горы поднимался вверх почти под 60 градусов. Вместе с Семеновым поднимались — рассыпавшись в стороны — темнохвойные лиственницы — как черные свечи, редкие светлые березы, коренастые сосны. Чем выше, тем тайга становилась реже, дальше вверх она вообще кончалась — сквозь стволы деревьев уже проглядывали широкие ярко-зеленые лужайки. Кругом сгущался туман, сырая плоть — это окружали Семенова тучи, как бесформенные привидения; он уже вошел в них. Иногда тучи вдруг рассеивались — и появлялся кусок горного склона с деревьями, голубое небо, солнце… И опять ничего не видно. Тучи всегда в горах хороводят. Семенов остановился, переводя дух. Зябко стало от этих влажных небесных привидений…
…Голова студента Семенова полна высоких идей, костюм оборван, брезентовые туфли каши просят, как и он сам. Стипендия 140 рублей 50 копеек в месяц. Это на старые деньги. Некоторые студенты получали из дому по 800 рублей, да еще продукты посылками. Ему получать было неоткуда, он был здесь перелетной птицей из разоренного гнезда…
Но что это за благодатный город — Самарканд! Недаром Семенов выбрал его себе, когда удирал из Караганды, — по слухам выбрал. Уж не говоря о лете — даже зимой здесь можно было прожить почти даром. Естественно — и здесь холодно бывает, промозгло, но терпеть можно и в легкой одежке. Морозов нету.
Весной же наступала райская жизнь. Тогда он собирал с ничейных деревьев по обочинам дороги приторно-сладкие ягоды тутовника. Летом — там же — абрикосы да яблоки. Но за ними охотиться было уже не так просто: узбеки их сами собирали, следили за ними. Особенно ревностно виноград охранялся — тут уж просто воровать приходилось. Но колхозные плантации большие, а охраны мало — получалось.
Иногда Семенов ходил на базар. Раза два в месяц скромно обедал в маленьких ресторанчиках.
В чайхану он ходил каждый день: утром, в обед и вечером. Чайник чая стоил 10 копеек. Лепешка 50 копеек. Вскоре же после поступления на первый курс Семенову крупно повезло: даже эту лепешку и чай — к тому же с сахаром! — он стал получать бесплатно. Он нашел свою собственную халтуру!
Чайхана расположилась на краю базара, рядом с училищем, — только дорогу перейти. Небольшое продолговатое глиняное здание с плоской крышей. Перед зданием росли полукругом три огромных карагача — в несколько человеческих обхватов каждый ствол — с раскидистыми кронами густой листвы. Летом пили чай в тени карагачей, на деревянных помостах над арыком. Помосты были застелены коврами и подушками. В жару здесь было свежо и прохладно.
Зимой пили чай в помещении. Вдоль одной из стен кипела в огромных котлах вода, стояла на прилавке целая армия пузатых разноцветных чайников и пиал, лежала под стеклом груда кристаллического сахара, стояли весы. За прилавком хозяйничал высокий, худой, всегда мокрый от пота чайханщик. Он ловко орудовал всеми этими котлами, чайниками, пиалами, отвешивал сахар, разносил чай посетителям. Его звали Махмуд-ака. Этот Махмуд-ака и стал добрым гением Семенова.
Надо добавить, что чайханщик еще управлял приемником: разыскивал в нем бесконечно тягучую, как азиатское солнце, узбекскую музыку. Она никогда в чайхане не умолкала. И самой любимой певицей Махмуд-аки была народная артистка Узбекистана Халима Насырова. Когда она пела, чайханщик ставил приемник на полную мощность.
Стены чайханного помещения были побелены известкой, и висели на них портреты вождей, а также плакаты — в основном об уборке хлопка.
У входа в помещение, на краю глиняной ступеньки, всегда сидела маленькая девочка в ярком платье, босая, со свисавшими на плечи бесчисленными черными косичками. Перед девочкой на тряпке возвышалась гора коричневых лепешек — она их продавала посетителям. Были лепешки простые и подороже — с тмином.