Вся жизнь и один день
Шрифт:
С тех пор словечко «хоп» связалось у Семенова с успехом. Да и с неуспехом тоже. Когда случалась удача или он получал по морде — он говорил «хоп». Ибо зачем много говорить, когда и так все ясно.
Семенов стоял в брюхе облака над ручьем и ловил кумжу.
Было тихо — только слышалось легкое сипение от скользящего по земле — камням — воде — по листве деревьев — облачного тумана. Ручей растекся здесь большой водоворотистой ямой и притих, не спеша втекая в нее и вытекая. В тумане ловить было хорошо: он прятал Семенова, как прятал вокруг все на расстоянии двух-трех метров. Семенов видел только свои ноги на камне, да ветви березы, склоненные рядом, да спиннинг в руках, конец которого уже растворялся в тумане. Противоположный берег
Ее опять нашел Семенову Кошечкин — случайно встретил посреди зимы где-то на улице и привел в чайхану, где Семенов рисовал очередной ковер на стене…
Семенов очень удивился, что она пришла:
— Что ж ты тогда убежала-то? А теперь пришла…
— А ты что — не рад?
— Рад, — покраснел Семенов.
— Самая красивая девушка в Советском Союзе! — воскликнул Кошечкин. — И за это я отвечаю! — это его любимые слова.
— А ты чего убежал тогда? — обратилась Лида к Семенову, не глядя на Кошечкина.
— Так я ж за фуфайкой! Тут же и вернулся, а тебя уже нет…
— Я хотела подождать, — сказала Лида. — Но тут какие-то мужики появились в кустах… я и смылась. Дурачок ты, право: разве можно было меня одну в темном парке бросать?
— С тебя, Семенов, пол-литра! — сказал Кошечкин. — Я говорил, что отвечаю за находку!
— Ладно, — сказал Семенов.
«Хоть бы ты скорей ушел!» — добавил он про себя, чувствуя, что Кошечкин ему страшно завидует.
Когда они остались одни, Лида рассказала, что Кошечкин сам к ней клинья подбивал, когда встретил ее на улице.
— Но я ему сказала: найди мне того, кудрявенького! Ну, вот… Надеюсь, не бросишь меня больше?
— Никогда! — удивляясь своему счастью, опять покраснел Семенов.
— Ларек я из-за тебя потеряла… нигде не работаю… у подруги живу…
И тогда Семенов предложил ей позировать в училище. Она сначала фыркнула, обиделась, но сто рублей сделали свое дело. Да и Семенов объяснял ей, как мог, что все это очень даже прилично — ну, и так далее: об искусстве…
Через полчаса они уже разговаривали в училище с Гольдреем. Потом Лида и Гольдрей зашли в пустой класс, и когда вышли — Гольдрей спокойный, как обычно, а Лида красная, смущенная — все было решено. Ведь Гольдрей смотрел на женщин не как на женщин, а как на натуру: материал для живописи и рисунка. И студенты тоже. Семенов объяснял это Лиде вместе с Гольдреем. Когда студенты рисовали, они думали только о цвете, форме, рефлексах — секс в их чувствах отсутствовал. Он вступал в силу потом, после занятий, да и то не у всех: много было у них других забот. И Лида постепенно привыкла, стала штатной натурщицей.
Это была его победа — Семенова — признавали все, даже Гольдрей, как Кошечкин ни приписывал лавры этой находки себе. «Такой фигуры даже у нас в Ленинграде не было, в Академии художеств», — сказал Гольдрей Семенову.
Когда облачный туман, в котором стоял над ручьем Семенов, окончательно сгустился, стал вдруг накрапывать дождик, и, когда он усилился, пойдя крупными тяжелыми каплями, — стало вдруг видно вокруг: сначала Семенов увидел всю — с головы до ног — мокрую березу, стоящую рядом, потом противоположный берег ручья — камни на нем, тоже мокрые, блестящие в лучах ярко проглянувшего издалека солнца, потом тайгу на склоне горы, редеющую по мере того, как она поднималась вверх все более одиноко стоящими в ярко-зеленой траве черными пихтами: далее к вершинам гор поднимался совсем чистый зеленый луг, а за ним, на подступах к вершинам, россыпи сине-серых камней… и повсюду — разрывая пейзаж влажными разводами, словно кто-то губкой мазнул, — бродили опавшие клочья туч — и в небе были тучи — солнце только изредка прорывалось сквозь них — тучи бежали с запада, натыкались на горы, толкались между склонов и кружились, все сильнее роняя капли дождя.
«Вот пейзаж! — подумал Семенов. — Нарисовать надо — хоть по памяти, если снова такого не увижу…» — он отложил спиннинг, прислонив его к сучку услужливой березы, вынул записную книжку и карандаш, стал быстро описывать пейзаж словами, тут же набросав мягким графитом контуры гор, деревьев, туч… Он в путешествиях всегда все карандашом записывал, чтобы ненароком не смыло: написанное авторучкой всегда смоет вода — дождем ли, или если книжка вдруг в воду упадет, мало ли что…
Спускаясь вдоль ручья вниз, Семенов не выпускал из рук записную книжку и карандаш, то и дело останавливался, записывал понравившиеся виды, набрасывал их контуром, потом опять шел… засыпающая кумжа трепыхалась в болтающейся возле ног сетке.
Тучи поднимались навстречу Семенову, обмахивая тайгу оторвавшимися космами, — казалось, черные и зеленые деревья стоят в безогневом сером пожаре, как обгоревшие свечи, — клочья туч были похожи на дым.
«…серая туча налезает на лес, черно-желто-зеленый, — записывал Семенов на ходу, — к югу тучи все синее и гуще, и солнце кидает оттуда янтарные лучи в просветах, и кое-где кусочки синего неба…»
«…нарисовать Урал с горы, чтобы охватить взором наибольшие пространства, как еще Леонардо говорил. И — изучать натуру научно, не лебезить перед ней, но — берегись знания костей! (Знание костей — это натурализм!) Красота разлита в мире, — записывал Семенов вспомнившиеся ему мысли великих, — ее — неисчислимая бесконечность. Но она не всем видима — ищите в мире красоту и фиксируйте ее на бумаге!..»
Так — записывая — вернулся Семенов к палатке. За рекой — над низкими еловыми холмами он увидел растекшуюся в небе темную полосу: от нее-то и оторвались спешащие к Уралу тучи. Но сейчас над рекой опять стало светло — солнце в небе висело свободно — хотя все вокруг блестело от дождя — и Семенов заспешил к реке: почистить рыбу, чтобы зажарить ее и съесть. Полоса над холмами незаметно росла: «Кто ее знает, может, опять дождь принесет», — подумал Семенов.
Виктор Христианович Грюн встречает Семенова перед училищем — вроде бы ненароком — подчеркнуто приветливо снимает шляпу:
— День добрый… вы далеко?
— На базар…
— Проводите меня до угла…
«Вот оно!» — обрадованно вспыхивает Семенов.
— Я слышал, вы в чайхане подрабатываете?
— Подрабатываю…
— И сколько платят?
— О, чепуха! — стесняется Семенов. — Лепешки да чай…
— Но это же постыдно!
Грюн приостанавливается, приподнимает шляпу и раскланивается с кем-то встречным в шикарном драповом пальто, — видно, с каким-то дельцом. «И всех он тут знает! — удивляется Семенов. — Вот бизнесмен!»
Они медленно идут дальше — мимо окон училища по главной улице — их обгоняют студенты с этюдниками через плечо, удивленно оборачиваются: «Грюн с Семеновым, да еще под руку!» Семенов смущен. Они с Грюном сворачивают в пустынную улочку.
— Я давно к вам приглядываюсь, — говорит Грюн, щурясь в холодный воздух над лиловыми бликами и синими тенями, куда убегают вдоль домов метелки тополей с застрявшими кое-где клочьями прошлогодней листвы. — Вы мне симпатичны…
Грюн опять кланяется какой-то женщине в темном окне. Здесь европейский город, одноэтажные каменные дома с большими окнами, за которыми видны погруженные в глубокую тень обои с картинами в золотых рамах — шелковые абажуры — признаки многолетней зажиточной жизни.