Вторая книга
Шрифт:
[509]
неты ("Губ шевелящихся отнять вы не могли") и, выйдя на короткий срок, записал их. Затем он снова был посажен на цепь (повторный арест!) и опять сочинил груду сонетов. По-моему, он выбрал сонетную форму, потому что чем строже форма, тем легче запомнить стихи. Память у испанского поэта была еще лучше, чем у Мандельштама, так как он годами помнил их и, вероятно, даже не записывал. Мандельштам же под конец начал забывать собственные стихи. А может, в подземельях инквизиции было легче, чем в наших лагерях? Я что-то не слышала, чтобы у нас в лагерях сочинялись стихи - только вирши. Зато выпущенные и спасшиеся помнят и ценят свои вирши - они спасли жизнь тем, кто ворочал их в уме.
Я часто думаю о том, есть ли во мне хоть ген, хоть кровинка, хоть клетка, соединяющая меня если не с праотцами, то хоть с гетто старинных испанских или немецких городов. Кто
В первой половине нашего проклятого века появилось много людей с чувством прародины несколько иного свойства, чем у Мандельштама. Г.Г.Г., врач из семьи врачей, на опыте познавших, как мерзки костры и подземелья инквизиции, рассказал мне про свою встречу с людьми нового склада. Сразу после капитуляции Германии Г.Г.Г., военный врач с погонами и в чинах, поехал для демобилизации в один из городков, только что отошедших к Польше. Он втиснулся в общий вагон, забитый до отказа, и подумал, что ему придется простоять всю дорогу. Вдруг его окликнул рослый детина в штатском, умеренно оборванный, как все после войны. Он предложил товарищу капитану медицинской службы занять место у окна, откуда он тотчас согнал другого штатского и тоже обтрепанного человека. Незнакомцы перекинулись с во
[510]
енным врачом несколькими словами - они говорили по-русски, но с каким-то странным акцентом. Был задан вопрос, когда врач думает вернуться на станцию, где сел на поезд. Врач не знал, насколько задержится, но незнакомцы заверили, что непременно встретят его, когда б он ни приехал...
На одной из промежуточных станций врач вышел, а с ним и тот, кто окликнул его и усадил у окна. Станционное помещение было переполнено, и только возле буфета нашлось местечко, чтобы пристроиться и отдохнуть. Незнакомец заказал четыре кружки пива (какую роскошь можно было получить в тех краях!), две взял себе, а две предложил врачу. "Вы скоро поймете, кто мы", - сказал он. К нему подошел человек, которого он представил как брата, и только тогда врач понял, что незнакомец - еврей. И по акценту, и по виду его можно было принять за кого угодно, но внешность брата сомнений не вызывала. Это единственное, что пока узнал о нем врач.
На обратном пути врач вышел на станции, и действительно его поджидала на платформе кучка людей. Они знали, что у врача нет знакомых в этом городке, и пригласили его к себе: "Идем, посмотрите, как мы живем, переночуйте у нас. Нам ничего от вас не нужно - мы встретились и разойдемся, но вы нас, может, еще вспомните..." Врач пошел с ними. Городок был обклеен плакатами, призывающими евреев возвращаться на прародину. Незнакомцы привели врача в почти пустое барачное помещение и пригласили поужинать. Трапеза была общая - подали свинину. Хозяева обратили внимание гостя, что среди них нет ни одной женщины. При немцах они скитались в лесах с партизанскими отрядами, а семьи - родители, жены, дети - были перебиты фашистами. Чужие друг другу, они впервые встретились в этом бараке, куда съехались со всех концов Польши. Здесь они дожидались отправки на прародину. Их объединяла только общая судьба: леса, отряды, погибшие семьи... Они показали врачу местную газетку. В городе, где они находились, недавно была сделана попытка устроить погром, но кончилось тем, что убили трех погромщиков.
[511]
Евреи, прошедшие школу сопротивления, сказали врачу: мы знаем, как вы, советские евреи, относитесь к этому, - вы верите, что вы равноправны. Вы не испытали на опыте то, что испытали польские евреи, но от этого никуда не уйти - это все равно ждет и вас. Хорошо, если обойдется, но надежды на такой исход нет. Хорошо, если вам не придется вспоминать наших слов, но, скорее всего, вы их вспомните...
Военный врач действительно считал себя равноправным, но ему действительно пришлось вспомнить этот разговор. Дело врачей, к счастью закрытое весной 53 года, рассеяло иллюзии. И в этом случае только собственное столкновение с жизнью, только разбитый лоб и пролитая кровь помогают людям осознать, что происходит у них на глазах и чего они не хотят видеть. Если жмут масло из соседа, это их не касается. Слепота особенность
Я прошу только помнить, что моя слепота вполне сознательная. Зрячей становиться сейчас я не хочу. Затыкаю всем рот - не вижу и видеть не хочу, потому что сыта по горло всем виденным. В этом и заключается разница между мною и слепцами прежних поколений: они даже не подозревали о своем увечье и непрерывно хвастались зоркостью. А зрячих тогда считали слепыми и непрерывно издевались над их мнимым увечьем. Люди старших поколений, читая мою первую книгу, обвиняют меня, что я не жила жизнью своих сверстников и потому не упомянула челюскинцев и стахановцев, про постановки Мейерхольда, гениальные фильмы с коляской, галушками и концом Петербурга, а главное мощную индустриализацию страны, блеск литературоведения и бессмертные
[512]
романы, написанные в годы великих свершений... Кому что, но я отворачиваюсь от карнавала всех десятилетий нашего века, потому что у меня сильно развито чувство газовой камеры, лагеря, застенка и гнусной литературы, знающей, чтб надо видеть, а на что следует закрывать глаза. Я ведь вдова Мандельштама, которого и сейчас ненавидят с такой силой, будто он жив и ходит по улицам.
Судьба евреев замечательна тем, что они не только разделяют участь своего народа, но несут еще вдобавок все несчастья того народа, на чьей земле они раскинули палатки. Даже еврей, публично отказывающийся от своего еврейства, попадает наравне с другими в газовую печь, и он же отправляется на Колыму с чужим племенем, на языке которого он говорит. Мандельштам, еврей и русский поэт, платил и платит до сих пор по двойным, а то и тройным счетам. Он ведь еще европеец и русский интеллигент из того слоя, где не чурались слова. За все эти преступления вместе и за каждое в отдельности у нас карали по всей строгости законов, потому что борьба с идеализмом была и будет главной задачей эпохи. Военный врач, рассказавший про встречу с людьми из барака, - еврей, русский интеллигент и гуманист, следовательно, подлежит ответственности по трем статьям. Все судьбы в наш век многогранны, и мне приходит в голову, что всякий настоящий интеллигент всегда немножко еврей, потому что платит по тройным счетам.
Еврейские парни из польского погромного городка выбрали путь самообороны. Они сообразили, что не следует ждать, пока просвещенные европейцы втолкнут их в газовую камеру или походя зарежут на улице. Я иду другим путем и отказываюсь от самообороны. Я готова отвечать по всем статьям, которые мне могут предъявить: за то, что принадлежу к таинственному племени, которое существует вопреки всем законам истории и логики, за то, что не потеряла память и сохранила стихи, за то, что верю в высший закон и высшую правду, за то, что знаю, что дух не гниет в земле вместе с тленным телом, и за все прочие грехи и преступления второго разряда, в которых меня могут обвинить по законам и обычаям жестокого века.
[513]
Я бесповоротно отказываюсь от самозащиты, но другим этого делать не советую. Пусть соблюдают осторожность и живут потише, остерегаясь видеть, понимать, знать и подписывать бесполезные письма... Ничего хорошего нет в зрячем состоянии. Слепота гораздо приятнее и утешительней. Рекомендую осторожность и самозащиту.
VII. Родословная
У всех людей есть родственники. К моему удивлению, родственники обнаружились и у Мандельштама, который всегда казался совершенно отдельным человеком плюс беспомощный и милый брат Шура. Родственники оказались со стороны отца, фантастического человека с "маленькой философией". Сам дед постоянно вздыхал, что его "род" расцветал в предках и потомках, а сам он лишь звено между ними и в жизни ничего не сделал. Дед исписывал груды листочков мелким немецким почерком и обижался на сыновей, потому что никто из них так и не дослушал ни одного листочка до конца. Шкловский, узнав про сочинительство деда, уговаривал Мандельштама вставить что-нибудь из его мемуаров или "философии" в свою прозу, иначе грозился сделать это сам. Но до этого не дошло, потому что никто не понимал витиеватых оборотов деда и не разбирал готического почерка.