Вторая смена
Шрифт:
– А я, кстати, «копилку»-то сам сдал, и добровольно, а мне Контора за нее компенсацию дала – курам на смех!
– Савва Севастьянович, а я бы, наверное, не рассталась. Если аргумент такой редкой работы. Интересно его применить. В общем, если я и сдала бы, то не сразу!
Цирля дремала, пристроившись на шкафу, между требующими подзавода часами и медной индийской вазой, расписанной ало-синими цветами. Сказать, кому принадлежит последняя реплика – Студентке или Мирской, – кошавка не могла. Да и не особо хотела, честно говоря: с крыши соседнего дома раздавалось, вдохновенное карканье. Там, у выхода на чердак, Цирцею поджидал старый знакомец – бродячий черно-полосатый
Потолок надувается огромной мокрой простыней, потом начинает снижаться. Как только коснется моей головы – лопнет. Хлынет мутная, беспощадная вода. Мы захлебнемся и умрем. Навсегда. Надо скорее Аньку выпихивать – в окно. Или это иллюминатор? Неважно. Главное – шевелиться! Корабельная сирена орет, угрожает – «беда», «беда». Надо быстрее! Я просыпаюсь.
В моей комнате полутьма. Шторы наполовину задернуты, за ними синеет поздний вечер. Свет бликует на дужке будильника, на рамке Саниной фотокарточки, на толстостенной кружке с замершей в ней ложечкой. Слева от меня спит Анька. Лежит на боку, вытянув в странном приветствии руку. Одна ладонь сжата в кулак, другая скребет по скомканной простыне. Большущая, не по размеру, сиреневая футболка сползла с плеча.
– Мам… – выдыхает Анютка, переворачиваясь на спину. – Мам?
– Все хорошо, заяц, все хорошо.
Я неожиданно называю Анюту Темкиным прозвищем. А потом приподнимаюсь, стаскиваю с себя одеяло и укутываю им Аню – от мокрой шеи до пяток в безнадежно сползших колготках. Сегодня утром колготки были белыми.
– Мама? – Она заматывается в одеяло покрепче, прижимает к себе его уголок – как любимую мягкую игрушку. Интересно, у Аньки была такая? И где она теперь? У Саввы? В Конторе? Или в Марфиной квартире, среди свежекупленных дамских безделушек и пестрых нарядов? В жизни любой женщины всегда найдется место для старого плюшевого медведя. Марфа-Марина, обнаружив игрушку в своем хозяйстве, намертво вмурует ее в угол гостевого кресла, не задумавшись о том, почему у давно позаброшенного любимца такой сочный запах клубничной жвачки и такой свежий алый шов, нарисованный фломастером по ходу игры «в больничку».
Я тянусь к кружке и пробую отпить чай. Выходит с третьей попытки. Ложечка вероломно тычется в щеку, у меня не получается положить ее на блюдце.
На кухне урчит посудомойка, за стеной дребезжит компьютерная клавиатура. Значит, Темка дома. Надо ему написать по аське или отбить смс. В мобильнике куча неотвеченных вызовов – снова Ленка и Афанасий, как сговорились, блин. Но сейчас надо вызвать в комнату мужа. Мне очень нужно в туалет, я курить хочу и жрать. А оставить Аню одну нельзя. Как будто, если я уйду из комнаты, она немедленно разучится дышать… Будто на нее и вправду потолок обвалится.
– Жень? – Я не успела написать ему ни слова. Сам пришел. Стоит, прислонясь к дверному косяку, и вглядывается в нашу полутьму, смотрит строго и немного отрешенно – как актер, произносящий самый главный монолог этой драмы.
– Помощь нужна?
Он задает вопрос, на который не услышит ответа.
– Темка, вон на гараже «дурак» написано. Погляди на него и подумай, кто это писал и с какими мыслями.
С нашего последнего этажа видны соседские дома, детская площадка, подсвеченные фонарями гаражи с аршинными словами. Кредо «Я люблю Люду» оптимистично белеет на казенной зеленой стенке. Траурно-черное «Цой жив» куда мельче. А доставшееся нам для разбора желтое «Толя – дурак» выглядит совсем неубедительным. Эмоции выцвели с тех пор, как некая двенадцатилетняя
– Тем, ну что там на гараже?
– «Дурак».
– Правильно, «дурак». В смысле, молодец… Темка, ну о чем ты думаешь вообще?
Он выдыхает дым, потом оборачивается. Хорош, чертяка. Щетина трехдневная, морда скуластая, глаза злые, сощуренные – как у кота. С таким красавцем в лунную весеннюю ночь на балконе только и целоваться. Или хоть шампанское пить из горла, обсуждая смысл жизни и тотальное одиночество двух решительно настроенных индивидуумов. А у нас всей романтики – две кружки ядреного черного кофе и практическое занятие по эмоциональному посылу текста. А за спиной комната, где на обоях полукружия мягкого света, а в постели нервно спящая Анька.
– Жень, так я не понял…
– Чего тут непонятного-то, горе ты луковое! Смотришь на буквочки, видишь, как они на стене появились. Потом взгляд переводишь на того, кто писал. Лезешь к нему в голову…
– Так вы ей что, вообще ни хрена не говорили про мать? – медленно интересуется муж.
По ощущениям сейчас на мою голову рухнул тот самый потолок. Вот ну не сволочь ты, Артем? Я в учебу влезла с головой, по самые пятки – как в хорошую роль вошла. И тут меня за шкирятник – и обратно в эту паршивую реальность. Но он прав. Те, кто в своих словах сомневается, не умеют так прямо смотреть и так спокойно стоять. У них это или неуверенно выходит, или очень фальшиво.
– Темчик! У нас сейчас урок! Отрабатываешь схему, закрепляешь материал. Потом беседуем. И сигарету погаси, пожалуйста, а то она тебя отвлекает.
В моем голосе уже не сверкают лед и пламень. Интонации сушеные, экологически чистые, без генетически модифицированных организмов. Без стыда и совести.
– Хорошо. – Артем, потушив окурок о перила, отправляет его в притороченный к балкону ящик для рассады. У меня там немножко семицветок высажено, им пепел не мешает. – По надписи. Ей лет пять, не больше. Писали в сердцах, но старательно. Значит… На самом деле хотели сказать другое. Сейчас принюхаюсь… – Он высовывается с балкона чуть ли не по пояс, всматривается в стенку гаража, как дозорный в гладь незнакомого океана. Такими темпами Темчик с этим несчастным «дураком» будет канителиться минут пятнадцать. За это время я должна выстроить линию защиты, объяснить мирскому логику Сторожевых…
– В общем, Жень, пока она писала это все, она счастливая была. Знала, что он это прочтет. Думала, что волшебство творит. – Темка все еще ковыряется с разбором предложения.
– Теперь смотри, что там у них дальше было, хорошо?
Войны с мирскими шли веками. Договор о Контрибуции подписали в тысяча шестьсот тридцать третьем году. За столько лет никто из наших так и не смог ответить на вопрос, почему этот мир устроен именно так, как он устроен. Мне надо дать ответ через пятна… уже тринадцать с половиной минут.
– …про него ни фига не помнит. И он тоже, а все равно, когда надпись видит, то улыбается…
Мне хватило пары мгновений, чтобы разругаться с собственным мужем в пух и прах. Темчику плевать на наши законы и представления о чести. Он сердился на меня лично – за то, что я не сказала Аньке всю правду.
– Жень, так ты ее туда поперла и не объяснила, что мать живая?
– Темка, ну не должны они были встретиться, никак. Я думала, Маринка на работе, мы не застанем никого… А потом у Севастьяныча бы спросила.