Вторая смена
Шрифт:
– Мне такое в голову не приходило. Кажется, будто колечко – это часть меня, часть тела, как зубы или глаза. – Марфа обхватывает левой ладонью безымянный палец правой руки. Честно пробует скрутить кольцо. Шипит и краснеет от натуги, потом ойкает:
– Вправду как в меня вросло, представляешь? – И улыбается.
Мы с Анькой одинаково обмякаем. Она от обиды, я от облегчения – а вдруг бы снялось? Анька ведь этого так хотела.
– Даже пальцам больно теперь. И ему тоже больно, – виновато вздыхает Мариночка. – Я его как живым ощущаю…
– Слушай, мы, наверное, пойдем? – интересуюсь я.
Анька вскакивает с пола так резво, будто у нее под ногами не линолеум, а батут. А я словно собираю себя по частям.
– Лукумчик возьмете с собой? – виновато улыбается Маринка. Ей нас очень жалко: меня, измотанную детскими истериками, и мою дочку, у которой не то эпилепсия, не то аутизм.
– Не хочу! – отзывается Анька из коридора. Хотя нет, не из него, а из комнаты, которая раньше была ее детской. В прошлый мой визит в комнате еще оставалось наивное, школьное: письменный стол, раскладной диванчик. А теперь тут новые обои, зеркальный шкаф и большой резиновый мяч – для какой-то мудреной дамской гимнастики.
– Это тоже из-за кольца. Я себя в нем полюбила очень, ну и решила с нового года о себе заботиться. Теперь каждый вечер занимаюсь. А пока в Египте была, то там в бассейне все время плавала и еще на танец живота ходила. Девчонки, вы в следующий раз приезжайте, я вам покажу. Это такая умора!
– Обязательно, – мрачно вздыхаю я.
– Пошли отсюда, – сипло говорит Анька от двери. Она уже втиснулась в башмачки и смотрит, как я сражаюсь с сапогами.
– Я вам сейчас открою, погодите. У меня верхний замок такой странный, там «собачка» все время блокируется, чтобы дверь не закрылась изнутри, а иначе не закроешь…
Этот замок Марфа специально поставила, чтобы Анюта, пока маленькая была, себя изнутри в квартире случайно не захлопнула.
– Не надо, я знаю, я сама, – откликается Анька, передвигая блестящий рычажок. Потом она щелкает дверью. А я задерживаюсь. Надо же обнять и поцеловать Марфу – на прощание.
Севочкина мама продолжает исправно нарезать круги по периметру двора. К надежному скрипу ее коляски давно прибавился размеренный шорох – ровный и унылый, как шум моря. Анька забралась на непонятную конструкцию – явный гибрид лошадки-качалки и икеевской тумбочки, и теперь мотается на ней туда-обратно, вцепившись в торчащие из лошадиной морды железные рукоятки. Они выкрашены в красный, сама кляча – синяя.
– Анька, пойдем? – Я сглатываю привычное «домой» вместе с очередной порцией табачного дыма. Фильтр сигареты – белый до изнеможения, следов помады на нем не различить, я ее всю скурила. Значит, тут – под окнами бывшего Анькиного дома – мы сидим уже давно. Минут двадцать, наверное. А может, и три часа.
Лошадь убыстряет свой бег на месте. Анькины косички вспархивают в солнечный воздух, а потом оседают обратно на спину. Спина, кстати, прямая, как и должна быть у благовоспитанной барышни. Ане сейчас хочется остаться одной. Имеет право. Только я все равно буду поблизости.
– Мамочка, вы бы хоть ребенку сказали, что нельзя так. Сейчас укачает, потом головка болеть станет…
«Головка» – это у члена бывает и у серной спички.
– Спасибо большое, мы сами разберемся.
Тусклый старушачий голос направлен на меня. Я ведь могла в конце прошлой жизни точно так же к кому-то с советами полезть. И сейчас вмешиваюсь, только не словами, а назойливой невидимой заботой. Неправильно, если дети плачут, а у взрослых внутри все высохло.
– Мамочка, ну как знаете. Сами будете потом переживать. Я-то со своими уже давно отмучилась…
– Оно и видно, – огрызаюсь я, полируя глазами Анькину спину. Надо и впрямь снять ее с этой кобылы. Но Аня сейчас запрокинула голову. Я в ее возрасте тоже верила, что если так сделать, то слезы сами зальются обратно.
– Дело-то ваше, я только помочь.
Мы, кстати, тоже всегда «только помочь», без вариантов. А может, зря?
У моей соседки по скамейке огромный шелковый шарф. Он похож на веселую штору из малышовой спальни – на голубом фоне мчатся белые лошадки и распускаются крупные ромашки. В семь лепестков, кстати, как и положено. Шарф бьется на противном ветру, заслоняет морщинистое лицо. Моя собеседница приглаживает непослушный шелк, заправляет его в вырез зимнего пальто, пахнущего настоящим нафталином.
– Вы молоденькая, сильная, поднаберетесь опыта, ну и все сладится.
Ох, знали бы вы, какая я вам «молоденькая», я же вас старше лет на семьдесят.
– Она ведь приемная? – На меня внимательно смотрят потускневшие глаза. Раньше они были серые, теперь, из-за мелкой сетки лопнувших жилок, стали почти розовыми. Под узкой щетинистой губой можно различить стальные зубы – кривые, растущие сикось-накось, как у дошкольницы. Словно бабуля уже обновляться начала, хотя с мирскими так не бывает. Никогда-никогда.
– Это так заметно? Что неродная? – почему-то пугаюсь я.
– Не знаю, миленькая… Да не переживайте. Я Анечку вот такусенькой еще помню. А маму-то ее не помню, но вроде хорошая женщина была. А взяли ее вы, получается?
– Получается, – оказывается, у меня сигареты кончились. Крайне некстати.
– Вам Бог за это много чего простит, все, в чем нагрешили… – строго обещают мне.
Я отворачиваюсь – потому как улыбка лезет, сама по себе. Чтобы мне все за четыре жизни сотворенное простили, придется удочерить дюжину таких Анек.
– А мама-то куда делась? У кого спрашивала – никто и не помнит про такую. Это она от чего, рак, что ли, у нее был?
– Не знаю, – рассеянно откликаюсь я.
Анька раньше жила в четвертом подъезде, на последнем этаже. Три окна с краю. В них можно смотреть до упора, если сидишь на игрушечной лошадке. Но вернуться нереально. Даже если очень сильно раскачиваться и изо всех сил запрокидывать голову.
– Как это не знаешь? – оживляется старушка. – Она чудная такая, все чего-то молилась. Вот и домолилася до дурдома!