Второй вариант
Шрифт:
— Я же тебе говорила, встретимся у скамейки. Вдруг мама выйдет!
Почему я не понравился твоим родителям? Может быть, они запретили тебе писать? Кто может запретить писать? Меня могут куда-то не пустить, и я не в силах буду войти. Но писать?.. «Я видела синих кур. А синих зайцев твой Сережка выдумал». А ведь действительно выдумал...
И дождь кончился.
«Я приеду к тебе через год, куда скажешь, в любую деревню». Почему я не могу вспомнить твои глаза? Вижу лоб, завиток возле уха. А глаз не вижу. Даже вижу походку. Ты уходишь. Чуть приподнятые плечи. Опущены руки. «Я не
— Нету письма, сынку, — виновато говорила хозяйка и утешала: — Здалась вона тебе така-сяка? Вон дивчата яки без хлопцив страдают!
Сергей тоже сокрушался и по-своему проявлял обо мне заботу.
— Слушай, — говорил он, — давай отобьем у попа Таньку-буфетчицу. Ты замечаешь, как она на тебя поглядывает? Матушкин полюбовник! Ха, ха!
Я отмахивался, но от его шуток становилось легче. Честное слово, я завидовал ему. Завидовал тому, что он спокойно уходит к фельдшерице. Завидовал его умению находить общий язык и с подчиненными, и с товарищами, и даже с поповой женой. Однажды он ухитрился притащить ее в гости, сказал:
— Ты, Танюха, с ним посмелее... — а сам исчез.
Впрочем, Танька и не подходила на роль матушки: та же бойкая бабенка из станционного буфета, те же быстрые глаза. Я не знал, что с ней делать, засуетился, выскочил в сени за углями для самовара. Пока раздувал его голенищем от старого сапога, никак не мог освободиться от мысли, что вот пришла и ждет, когда наступит момент соблазнять меня. А я все равно не должен поддаваться, потому что у меня есть Дина... Думал так, а сам украдкой взглядывал на попову жену, на ее могучую грудь, распиравшую красную вязаную кофту. Она засекла эти блудливые взгляды, но не засмущалась, а даже приосанилась. Встала, отодвинула меня от самовара, задев грудями, хихикнула и сама взялась за дело. Сноровисто у нее все получалось: и чашки с блюдцами нашла, и спроворила без спросу у тети Маруси банку с вареньем. А я даже перестал соображать, кто у кого в гостях.
Уселись за стол, она с сожалеющей улыбкой покачала головой.
— Не суетись ты, Леньша, — сказала с дружеским участием и с пониманием. — Не получится у нас с тобой ничего, а можно бы. Будь в спокойствии, Леньша.
И я как-то сразу успокоился, хозяином в своей каморке себя почувствовал, налил чаю. И на женскую грудь уже не косился. Даже разговор повел:
— Расскажи что-нибудь про меня, Татьяна.
— Как это?
— Ну, какой я в вашем женском понятии.
— Во, чудик! — засмеялась она. — Теленок ты в нашем женском понятии. Чего губы надул? Телятки-то, они ласковые. И сами ласку любят.
— А замуж бы ты пошла за меня?
— Еще чего!
— Если бы не была матушкой.
— Не надо так, Леньша. У каждого своя специальность. А человек Андрей надежный.
— Что значит — надежный?
— Прощенец он. А ты — непрощенец. Ты бы меня в замужестве бросил. Да и обманывать бы тебя жалко было.
— Разве обязательно обманывать?
— Скучно жить, Леньша. Каждый день все одинаковое. Раньше веселее было. Столько народу насмотришься, столько всего наслушаешься... Андрей-то у меня ничего, только силы малой. Да еще работать не дозволяет.
— И все же скажи: неужели нельзя без обмана?
— Не знаю, — вздохнула она. — Скучно...
Как-то вдруг быстро и словно бы с виноватостью она засобиралась. Надела душегрейку, белую оренбургскую шаль с кистями.
— Не провожай, Леньша! — И выбежала из избы.
А я улегся на кровать, расстроенный этим случайным разговором и пониманием, что никогда мне не проникнуть в женскую психологию.
Может быть, и той, в Уфе, скучно? Может, и нет уже ничего? Ни улицы Пушкина, на которой была ее школа, ни тротуара, укутанного такой же белой шалью из тополиного пуха, как на поповой жене. Если бы можно было взять отпуск! Но он маячил так далеко, что и думать о нем — только травить себя. Впереди было еще ползимы, потом — весенняя проверка, а еще дальше — лагеря с главными стрельбами года. Разве пустят в отпуск до стрельб? Если бы хоть по службе все было гладко. Какая уж гладкость, если каждый день только и ждешь, не натворил бы чего-нибудь рядовой Гапоненко.
— Вы верите, что справедливость всегда торжествует? — спрашивает меня Гапоненко.
Верю ли я? Бывает, что и не торжествует. Бывает, что и за нее, за справедливость, драться приходится. Себе я могу признаться, что не всегда лез за нее в драку. А что сказать Гапоненко?
— Нет, не всегда справедливость торжествует.
— Я думал, вы побоитесь это признать, товарищ лейтенант.
— Послушайте, Гапоненко, вы, кажется, считаете себя несправедливо обиженным?
— Так точно.
— А в чем, простите, это выразилось?
— Да так...
Не хочешь говорить, Гапоненко, не говори. Но, между прочим, если всем обиженным ковырять свои болячки, толку мало будет. А сам я? Разве не обиженный? Как мне встать и как защитить себя? «Я приеду к тебе через год...»
— И все-таки ты не прав, Гапоненко, — говорю и гляжу ему прямо в глаза.
— Так даже приятнее.
— Что — приятнее?
— Что вы меня на «ты».
— Скажи, Гапоненко, что тебя так ест? Что тебя дергает? Почему ты один?
— Я не один.
— Ты же ни с кем не дружишь.
— Неправда ваша, товарищ лейтенант.
— Ну да! «Неправда ваша, дяденька».
— Я ведь вас постарше, товарищ лейтенант. Давайте без погон поговорим!
— Поговорим.
— Мы с вами сидим и беседуем из-за того, что я непутевый. Так?
— Почему «непутевый»?
— Да я это и сам про себя знаю. Одни неприятности из-за меня людям. Даже хорошим. Вы вот опасаетесь, как бы я чего не отколол. Верно?
— Верно, Гапоненко.
— А помните, как вы меня искали?
— Помню.
— Был я тогда с Зарифьяновым. А Зарифьянов — подчиненный лейтенанта Гольдина. А тот был дежурным по полку. Он и застукал нас. Про меня доложил, а про Зарифьянова — нет.
Я даже опешил от такого сообщения. Как же так? Сергей же сказал мне, что Хаченков сам обнаружил шинель под одеялом вместо Гапоненко! Ну и сказал бы все как есть! На то и дежурный, чтобы порядок был... Стоп! А как же Зарифьянов?
— А ты не ошибаешься, Алексей? — Я даже не заметил, что назвал его по имени.