Второй вариант
Шрифт:
Вот и сейчас смог произнести лишь одно слово, противное, как я сам:
— Виноват.
Однако оно смягчило полковника, и он уже не так сердито произнес:
— Что вы думаете об этом, товарищи офицеры?
Все думали одинаково, но по-разному выражали свои мысли. Начальник штаба сказал, что я очень несобранный товарищ. Командир взвода разведки, тридцатитрехлетний старший лейтенант, невнятно проговорил о том, что у меня затянулся процесс становления. Все шло как положено, пока слово не взял Гольдин. Он сказал, что я несколько зазнался, что все стараюсь делать сам и не признаю ничьих советов.
Я и сам клял себя за эту непонятную самому оплошность. И понимал, что заслуживаю наказания. Но когда заговорил Сергей, что-то взорвалось во мне. В голове пронеслось все: Зарифьянов, зеленые мыльницы, статья в газете, синие птицы... Внутри взорвалось, но внешне я остался таким же, каким и был, и голос мой был по-прежнему
— Молчал бы, Зеленая Мыльница!
Сергей обиженно сел на место, зато заговорили все сразу. Всем стало ясно, что я завидую его славе, его авторитету, его способностям. Я немедленно должен был понять, что инициатор — это гордость, это маяк.
Но ничего понять не мог. Стоял со звоном в голове и обреченно ждал конца.
— Не надо так, — сказал замполит. — Все гораздо проще. У молодого человека вышла осечка. В боевой обстановке она могла бы привести к тяжелым последствиям. Позже мы вернемся к этому эпизоду. А что касается инициаторов, то перехваливать тоже не годится. Нам следует взглянуть на них повнимательнее, потому что они действительно должны быть маяками...
Так или примерно так говорил подполковник Соседов. Он совсем не защищал меня, но как-то сумел смягчить обстановку. Он сказал мне: «Садитесь» — и снова говорил какие-то очень нужные слова.
Потом мы сидели с ним вдвоем в нашей «Мостушке». Я рассказал ему о Гапоненко, о зеленых мыльницах, о соревновании и уставах. Он сказал:
— Мешанина у тебя в голове, — и стал растолковывать мои же собственные мысли.
Я с удивлением и не сразу узнавал их, только облаченные в стройную одежду слов. И думал: вот бы замполиту спорить с Сергеем. Он показал бы ему «посох удачи», удел слабых и удел сильных.
Хотел рассказать Соседову о Зарифьянове, но что-то удержало. Впрочем, я знал, что удержало. Все же мы с Гольдиным были товарищами, спали вместе и ели вместе, и не мне было подводить его. Но главное в другом. Я очень не хотел, чтобы Соседов подумал, что я кляузничаю.
Через сутки мы вернулись в казармы. Был уже поздний вечер, когда устроил на ночлег свою «Мостушку». Домой идти не хотелось: и поздно уже было, пока доберешься, а чуть свет — обратно, и Гольдина не хотелось видеть.
Сидел в канцелярии и глядел, как тычется в окошки снег. Фонарь у входа очертил неровный качающийся круг. В нем сворачивались в клубки снежные змеи и тихо уползали в темноту.
За стеной еще шебуршились, укладываясь ночевать, мои подчиненные. Заглянул Марченко, сказал по-свойски:
— Постель на нижнем ярусе, товарищ лейтенант, — постоял, потоптался. — Не переживайте особо-то. Перемелется.
— Я попозже, Марченко.
Он вышел.
Я и устал чертовски, а спать все равно не хотелось. Иванушку бы сюда, с его добрыми глазами. Пусть бы пожевал немного, прежде чем сказать что-нибудь хорошее. Я бы поплакался ему в жилетку. Так, мол, и так. Осталось в Уфе только одно окно. Это окно совсем в другой мир. В том мире есть лупоглазый мальчишка и в заплатках тряпичный футбольный мяч. Мальчишка еще может плакать по ночам и представлять себя большим и сильным, большим и умным. В том мире есть лупоглазый парень, который ночами пишет девчонке стихи. Она скоро придет к нему — из длинного, похожего на коридор, школьного зала...
И мальчишка, и парень покинули тот мир. Теперь там висит на стене фотокарточка. Фотограф постарался, и лейтенант на ней получился довольно симпатичный. Мать смотрит на него и думает, что ее сын вырос, стал мужчиной. А он, оказывается, все такой же розовый... Где ты, Иванушка?
Мы виделись с ним не так давно. Это была наша вторая встреча после училища за много лет. Что поделаешь, если отпуска совпадают очень редко. А здесь вдруг повезло: совпали, и он приехал ко мне. Тем более что и служили мы с ним уже, можно считать, неподалеку: всего-то и разделяли нас тысячи полторы километров. Неделю мы провели с ним на безлюдном берегу Байкала, а вторую — в низовьях Селенги.
Иван погрузнел и поседел. Но глаза остались прежними и отливали голубизной, как в молодости.
В тот день мы долго мотались с ружьями по зарослям, да так ничего и не добыв, устроились на ночевку. Запалили костер и сидели, глядя, как из пламени вылетают оранжевые ленты и превращаются наверху в искры.
— Ты знаешь, где живут синие зайцы?
Иван спросил об этом очень серьезно, не так, как Сергей когда-то, без нарочитости, и в то же время напоминая то, давнее. И за словами появился четкий смысл: «Ты знаешь, зачем живут люди?» На миг мне показалось, что я уже слышал похожую интонацию. Только не было костра, не было этих дрожащих от света сумерек. Да, да. Кто-то говорил так. И вдруг вспомнил.
...— Вот она, Синяя птица, Ленька, — шепчет Гольдин. — Зайцев я придумал. Метерлинк «Синяя птица».
Символ счастья. Неясная цель, Мелькнул вдали силуэт. Поймать бы! Но уже растаяло все в дымке. Может, и силуэт пригрезился? Может быть, ничего и не было? А вдруг было? И исчезло вон за той сопкой, до которой рукой подать?.. Встань! Прошагай оставшиеся версты! Пусть гудят ноги, пусть занемели плечи — а вдруг?
— Счастье — это еще не исполнение желания, — сказал я.
— Знаю, — откликнулся Иван.
Конечно, он знает.
Пока мы бродили с ружьями, он рассказывал, урывками, без всякой последовательности, точно так, как когда-то, в курсантскую бытность:
— А у нас сын, Ленькой назвали.
И я видел белобрысого скуластого мальчишку. Спрашивал себя: «Какая она, та женщина, что подарила Ивану сына?»
— Вы обязательно должны ко мне приехать на будущий год. Все трое, понял?
Иван только улыбнулся в ответ, потому что знал, что наверняка не приедет и что вообще загадывать на год военному человеку не должно.
— ...Поставлю рядом таз с холодной водой. Как только голова превратится в булыжник, я ее — в таз. Ты же знаешь, что наука мне всегда тяжело давалась. А тут диплом...
Иван окончил заочно академию.
— Ну, думаю, прозевали залет. Чувствую, офицер наведения растерялся. Я ему спокойно так: «Однако, выручай, Витя». Обнаружили цель уже в зоне пуска. Первую ракету пустили и ждем. С КП кричат, аж телефон лопается: «Вторую, мать вашу так!» А почто вторую? Одной хватило...
Иван командовал ракетным дивизионом, обогнал нас с Сергеем в воинском звании. Он этого слегка конфузился. И его конфузливость напоминала того, прежнего, Ваню.
Мы лежим у костра и смотрим вверх. Звезды, словно яблоки, рассыпались по небу.
— Ты слыхал когда-нибудь, чтоб человек сказал про себя: счастлив? — спрашивает он.
— Нет.
— И я нет.
Наверное, мы думаем об одном и том же. Я вижу лесную тропу, неровную, как жизнь, и ненадежную, как первое чувство. А где-то там, в конце пути, за самым дальним поворотом — белая хижина на зеленой лужайке. Приду и брошу усталое тело в траву. И скажу: «Все, хватит. Мне хорошо!»
Только дойду ли до белой хижины? Только смогу ли перелезть через все завалы? Не собью ли ноги свои на острых камнях?
— Это не самое главное, — говорит Иван, и я понимаю, что он думает о чем-то похожем.
Да, не самое главное. Все было и будет на пути: и камни, и завалы. Любая дорога приходит к концу. И волки не съели. И белая хижина. И зеленая лужайка. Вот оно! Синь опрокинулась на землю. Синь обняла и деревья, и траву, и меня, раскинувшего в август руки... Почему же так грустно? Почему поселилось во мне беспокойство? Почему мысли все время возвращаются к той неровной дороге, к тем камням, на которых еще остались наши следы? И уж подкрадывается неожиданное: «А хорошо было!»
Мы проговорили с Иваном всю ночь. Нет, вру — больше молчали. Перед самым рассветом, когда начали притухать звезды и небо стало похожим на байкальскую воду, он спросил:
— А Ольга? Ты ни разу о ней не вспомнил?
ПОСОХ УДАЧИ?
Я бы и не стал ее вспоминать тогда. Это значило ворошить какие-то кусочки жизни, опять копаться в наших отношениях с Сергеем. Не место этому было в рассветной тайге, и очень уж далеко от того дня, когда меня на всех законных основаниях песочили в командирской палатке.
В полк мы вернулись через сутки. Я — весь из себя виноватый, с пониманием этой виноватости, с досадой на свое глупое поведение. И с обидой. Хотя, здраво рассуждая, обижаться надо было только на свою кулемость во время марша и дурость характера.
И Сергей делал обиженный вид. Потому мы почти не разговаривали. Разве что перебросимся одной-другой фразой, когда деваться некуда было. Врозь уходили по утрам в полк, я — на час раньше, чтобы успеть на подъем. И возвращались порознь, чуть ли не след в след.
А долго ли можно так выдержать, если живешь в одной комнате? И неловко, и томительно, и словно третий жилец глядит сверху на обоих. Наверное, Сергей эту неловкость ощущал больше.
Однажды я шел, не торопясь, со службы домой. Но он, видно, поджидал меня. Поравнялись и молча зашагали по темному полю рядом. Он заговорил первым:
— Пойми, так сложились обстоятельства. Если я на чем-то погорел, то ты встань на собрании и говори как положено. Такой закон жизни. И я не обижусь. Так надо. На собрании... А ты сразу: «Зеленая Мыльница».
Я вспомнил свет фары, размытую дождем дорогу. И его: «А ведь я не люблю Лидуху». Вот и в этот раз были в его голосе неуверенность и извинительность. Они не тронули меня, и я зло спросил:
— А Зарифьянов?
— Что — Зарифьянов? — смешался он.
— Забыл, когда ты по полку дежурил? Гапоненко вместе с твоим Зарифьяновым был в самоволке!