Вяземский
Шрифт:
Характеристика жестокая. И уж тем более непонятна жестокость Тютчева, если под позорной старческой любовью он имел в виду увлечение Вяземского Марией Ламсдорф (о кем речь еще впереди) — особенно памятуя об отношениях самого 63-летнего Тютчева с Еленой Денисьевой… А ведь повод для такого резкого поэтического отзыва о князе был, если вдуматься, совершенно незначительный: Тютчеву всего-навсего не понравилось, что Вяземский высмеял в стихотворных памфлетах «Воспоминания из Буало» и «Хлестаков» редактора газеты «Московские ведомости» и журнала «Русский вестник» М. Н, Каткова. На Каткова Тютчев возлагал в то время определенные политические надежды — и этого оказалось вполне достаточно, чтобы расправиться с Вяземским в стихах… Тютчев собирался печатать это стихотворение под заглавием «Еще князю
Удивляет и отзыв Тютчева о статье Вяземского «Воспоминание о 1812 годе», написанной в связи с выходом из печати «Войны и мира». «Это довольно любопытно с точки зрения воспоминаний и личных впечатлений, — писал Тютчев дочери, прослушав чтение статьи дома у князя (то самое, после которого они поспорили), — и весьма неудовлетворительно со стороны литературной и философской оценки. Но натуры столь колючие, как Вяземский, являются по отношению к новым поколениям тем, чем для малоисследованной страны является враждебно настроенный и предубежденный посетитель-иностранец».
Если верить Тютчеву, складывается впечатление, что в своей статье Вяземский бездоказательно громит Толстого только за то, что автор «Войны и мира» относится к «новым поколениям». Что ж, если в молодости Вяземский и впрямь был «колючей натурой», то с годами в нем стало гораздо больше противоположных качеств — терпимости, уважения к чужому мнению, желания спокойно и обстоятельно разобраться в проблеме. Именно в таком тоне выдержано «Воспоминание о 1812 годе». Вяземский не согласен с исторической позицией Толстого и обосновывает свое мнение, глядя на события «изнутри», глазами очевидца. Для него 1812 год — это не история, как для Толстого, и не смутные воспоминания детства, как для Тютчева, а один из самых величественных, даже героических моментов жизни… Так что, перечитав письмо Тютчева, вполне можно заподозрить в излишней «колючести» самого Федора Ивановича.
Хотя старость, одинаково серебрившая головы обоих поэтов, сглаживала разницу в возрасте, но все же 11 лет, разделившие Вяземского и Тютчева, так или иначе давали себя знать. Не раз полный душевный и духовный контакт сменялся не менее полным взаимным непониманием. Вряд ли князь был способен понять и одобрить равнодушие Тютчева к православию, его жадный интерес к сиюминутным политическим проблемам, назавтра уже вытеснявшимся другими, его общение с молодыми писателями, в том числе Иваном Тургеневым, Некрасовым и Достоевским, наконец, его предельную, пронзительную искренность в интимной лирике. Полной откровенности между ними не было и не могло быть. Не было, по всей видимости, и душевного тепла, привязанности друг к другу — их заменяло интеллектуальное притяжение.
Еще в 1847 году Вяземский подметил в Тютчеве одну насторожившую его черту: «Пример его вовсе не возбудительный. Он еще более моего пребывает в бездействии и любуется, и красуется в своей пассивной и отрицательной силе». А подоплеку этого «пассивного и отрицательного» обаяния Тютчева очень точно проглянул граф С.Д. Шереметев: «Когда нам выставляют его (Тютчева. — В. Б.) за образец чисто русского человека, а кн. П.А. Вяземского почитают нечистокровным, то меня это не убеждает… У кн. Вяземского из-под французской насыпи бил русский ключ; у Тютчева же из-под русской насыпи бил ключ французский и немецкий… Чувствуется, что под Тютчевым нет почвы… И те, которые могут предпочесть его ум и его сердце князю Вяземскому, те или сами только поверхностны, или же завзятые поклонники направления Тютчева, т.е. славянофильского бреда».
И все же на фоне отношений Вяземского с другими окружавшими его в старости людьми слово дружба, пусть с оговорками, применимо только к Тютчеву. И прекрасный, хотя и мало известный ныне поэт начала XX века Юрий Верховский имел право объединить имена своих учителей в одной строке:
О,Князь пережил младшего друга на пять лет. После его смерти в 1873 году он писал П.И. Бартеневу: «Бедный Тютчев! Кажется, ему ли умирать? Он пользовался и наслаждался жизнью и в высшей степени данным от Провидения человеку даром слова. Он незаменим в нашем обществе. Когда бы не бояться изысканности, то можно сказать о нем, что если он и не златоуст, то жемчужноуст. Какую драгоценную нить можно нанизать из слов, как бы бессознательно спадавших с языка его! Надо составить бы по ним Тютчевиану, прелестную, свежую, живую, современную антологию». Эта идея Вяземского была воплощена в жизнь лишь полвека спустя.
…Лето 1863 года выдалось для Вяземского вполне плодотворным — в Бад-Киссингене он написал «В нас внутренно идет война…», «Совсем я выбился из мочи…», «А есть же где-нибудь приютный уголок…», «Мне все прискучилось, приелось, присмотрелось..», и «Нет, не видать уж мне Остафьевский мой дом…». Все стихотворения — мрачнейшие, полные жалоб на здоровье, но с поэтической точки зрения — очень уверенные и интересные. Казалось, от киссингенских вод князю стало получше, но в конце июня ночи его опять «свихнулись», и врачи отправили его в Венецию. 15 сентября он с сыном Павлом поселился в том же палаццо Венье на Большом канале, что и десять лет назад… Снова были прогулки по окраинному городскому саду, снова гондола выносила Вяземского на синий простор — и справа открывалась вся панорама волшебного города: две розовые башни Арсенала, набережная Скьявони, Дворец дожей, перед которым выстроились в ряд лодки, пьяццетта с двумя колоннами, чуть в глубине — кампаниле и купола базилики и, наконец, приземистая двухэтажная библиотека Сансовино… Венеция, как и прежде, оказалась для старого князя целебной. Он провел в своем любимом городе восемь месяцев, если не считать двух недельных поездок в Милан в ноябре 1863-го и марте 1864-го.
Улучшение здоровья повлекло за собой появление Второго венецианского цикла, продолжившего стихотворения десятилетней давности. Это «Николаю Аркадьевичу Кочубею», «Пожар на небесах — и на воде пожар…», «К лагунам, как frutti di mare…», «Ни движенья нет, ни шуму…», «Там на земной границе…», «Фотография Венеции», и еще шуточное «По мосту, мосту», и «Santa Elena», и «Недаром здесь вода, везде вода…», и «Старый гондольер», «Торчелло», «Вакханалия», «La Biondina In Gondoletta», и послания Тютчеву, жене его Эрнестине, Владимиру Карамзину, императрице, и еще, еще — Венеция вдохновляла его как никогда!.. Всего им было написано 24 стихотворения. Армянская типография, расположенная в Венеции, напечатала несколько из них отдельной книжечкой, которая тут же была переведена на итальянский.
В ноябре — декабре 1863-го Вяземский вовсю интересовался политическими событиями, возмущался антирусской пропагандой, развернувшейся на страницах «Журналь де Деба» во время польского восстания, и написал статью «Польский вопрос и г-н Пеллетан», где давал отпор французским русофобам. В начале февраля 1864-го он отправил эту статью в редакцию петербургской газеты «Нор», но там она пролежала три месяца без движения, после чего Вяземский вынужден был напечатать ее за собственный счет отдельной брошюрой. Еще одну заметку по польскому вопросу он опубликовал в местной «Газетта уффиччьале ди Венециа». Мысли по поводу происходящего отразились также в стихотворных «Заметках» и большом стихотворении «Оправдание», посвященном вюртембергской королеве Ольге, дочери Николая I.
9 мая 1864 года князь отправился из Венеции в городок Меран, расположенный в Тироле, на самом юге Австрии (теперь это север Италии). Ехал поездом, и впечатления от поездки немедленно попали в стихотворение «Виченца» — приходится брать билет, бегом взвешивать багаж, высыпая в ладонь служащего горсть зильбергрошей, потом давка на перроне, в вагоне — непременные англичане и какой-нибудь немецкий барон… Потом были Верона, Сало, Гарньяно, Ровередо, Больцано… Итальянский север (или австрийский юг) очаровал князя тишиной, зелеными, кое-где покрытыми снегом горами, обилием горных ручьев и водопадов. Приехав в Меран, князь поселился на уединенной вилле Питтель, пил сыворотку, много гулял, наслаждаясь горным воздухом. Никаких недомоганий, кроме бессонницы, он не чувствовал.