Вяземский
Шрифт:
Из гостеприимного Ильинского Вяземский иногда выбирался и в Москву, где для него была подготовлена квартира в Большом Кремлевском дворце… В последнее время князь бывал в Первопрестольной почти каждый год, еще в 1858-м написал там добродушные стихотворные «Очерки Москвы», где помянул все московские привычки, обычаи, нелепицы и достоинства, в 1860-м — большое грустное стихотворение «Дом Ивана Ивановича Дмитриева», почтив память одного из главных учителей своих в литературе (столетний юбилей Дмитриева прошел незамеченным)… Москва 60-х уже очень мало напоминала не то что себя «допожарную» — о той Москве давно и помину не было, — а даже Москву 40-х годов. На окраинах стремительно росли фабрики и заводы, в дворянских особняках селились разбогатевшие купцы… Наконец-то освободился от лесов купол храма Христа Спасителя, который Вяземский уж не чаял увидеть достроенным. Канули в небытие манеж на Волхонке и Большой Каменный мост, последние приметы детства. Эта новая Москва начинала напоминать европейский город: «Манчестер ворвался в Царьград»… Князь думал, что родное гнездо становится для него Помпеей, засыпанной пеплом забвения… И все-таки вырвалось признание:
Чуждый блеску, чуждый шуму, Средь которых я живу, ЧастоИз старых знакомых Вяземского в Москве оставались Михаил Погодин, Владимир Одоевский, Сергей Соболевский, Борис Святополк-Четевертинский. Но, пожалуй, самым приятным москвичом для Вяземского теперь был Петр Иванович Бартенев, 36-летний эрудит, умница, знаток русской старины. С ним Вяземский познакомился, по-видимому, в октябре 1857 года. Бартенев публиковал статьи о Державине, Жуковском, записывал рассказы людей, видевших Пушкина в его последние дни… С 1863 года он издавал «Русский архив» — историко-литературный сборник, где публиковал «сырые» материалы по истории XVIII—XIX веков. В первых же книжках «Русского архива» им были напечатаны интереснейшие материалы по истории петровской России, бироновщины, записки дипломатов времен Елизаветы Петровны; после — неизвестные письма и стихи Жуковского, «Материалы для полного собрания сочинений и переводов Карамзина», «Деяния и анекдоты императора Павла»… Все это Вяземский читал с удовольствием, искренне восхищаясь неутомимостью трудов ученого. И всякий раз, бывая в Москве, обязательно заходил в Чертковскую библиотеку, которой руководил Бартенев, — под нее в Фуркасовском переулке был выстроен недавно трехэтажный дом. Богатейшее книжное собрание покойного московского предводителя дворянства Андрея Дмитриевича Черткова открылось для публичного посещения в январе 1863 года. Правда, за день в библиотеке бывало всего пять — семь человек.
Бартенев сразу сказал Вяземскому, что наслышан о его знаменитых записных книжках. Почему бы не публиковать отрывки из них в «Русском архиве»?.. Тем более что еще в 1826 году, помнится, «Московский телеграф» кое-что оттуда напечатал, да и сборник «Старина и новизна» на совести Вяземского… Такая осведомленность польстила старому князю. Он обещал регулярно снабжать Бартенева не только бумагами из своего архива, но свеженаписанными статьями. А Бартенев в свою очередь обещал открыть на страницах сборника постоянную рубрику «Выдержки из старых бумаг Остафьевского архива».
Конечно, «Русский архив», как и все специализированные издания, имел даже по тем временам крошечный тираж. В 1863 году, например, разошлось всего 280 экземпляров, в 1864-м — 401, в 1865-м — 601 (для сравнения: газета «Московские ведомости» и журнал «Русский вестник» имели тиражи по 8—10 тысяч экземпляров). Но Бартенев свое дело знал: в 1866 году у «Русского архива» была уже тысяча подписчиков, затем их число увеличилось до 1300… «Есть и меньшинство; надобно и об нем подумать и не приносить его беспощадно в жертву силе и числу, — писал Вяземский. — Эти немногие, это избранное меньшинство держится еще вечных законов искусства и изящных образцов». «Русский архив» был чтением для немногих, но эти немногие читатели очень тепло встретили публикации Вяземского. В 60-х, в особенности после настойчивых просьб Шевырева, старый князь не раз обдумывал возможность создания записок о своем времени. Многие его сверстники оставили мемуары — «Записки» арзамасца Филиппа Вигеля, «Мелочи из запаса моей памяти» Михаила Дмитриева, «Записки о моей жизни» Николая Греча, «Записки современника» Жихарева… Но, увы, с годами взгляд Вяземского на собственную жизнь не переменился: она по-прежнему казалась ему грудой «летучих листков», на которых что-то маралось без всякого плана, и теперь перебирать их, восстанавливая хронологию, не хотелось. Максимум, на что Вяземский оказался способен — это небольшие статьи «Воспоминание о 1812 годе» (1868) и «Автобиографическое введение» (1876), да и в тех воспроизведены только крошечные эпизоды «загадочной сказки», а написаны они по конкретным злободневным поводам. С куда большей охотой он вспоминал своих современников, чем себя, — впрочем, при этом выбирая именно тех своих знакомых, кому были присущи ни на кого не похожие черты. Далекими предками этих работ были ранний биографический очерк об Озерове (1817) и книга о Фонвизине (1830), но со временем Вяземский стал отдавать предпочтение людям, которых хорошо знал лично. Первые опыты в таком роде еще имели определенную жанровую привязку — это были некрологи («Князь Козловский», 1840, « С.Н. Глинка», 1847) или вступительные статьи («Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий», 1848). И только в 1865-м Вяземский смог наконец отдаться приятным воспоминаниям, не ограничивая себя ни объемом, ни эстетическими задачами, которые ставит перед собой критик. Он просто вспоминал то, что ему дорого, не особенно заботясь о форме. И не случайно первая его «свободная» статья называлась «Допотопная, или допожарная, Москва» — в виду родного города, разговоров с Бартеневым иная тема не могла прийти в голову.
Впрочем, как всегда, потребовался и конкретный повод, задевший Вяземского за живое (без этого «раскачаться» ему было все же нелегко). В каком-то журнале прочел он, что «Москва 1805 года была совершенною провинциею в сравнении с Петербургом». Князь, «как старый и допотопный москвич», возмутился этой легкомысленно-несправедливой оценкой невероятно. Свое опровержение он, кстати, начал с того, что основательно задел покойного Грибоедова: «Горе от ума», конечно, неплохая вещь, но ведь по ней новейшие поколения теперь судят об облике старой Москвы, смеются над обрюзглыми Фамусовыми, тупыми Скалозубами и взвинченными Чацкими и верят, что никого, кроме них, в допожарной первопрестольной и не было. Споря с Грибоедовым (а заодно и с Гоголем, и с прозаиками 60-х, возлюбившими пошлых героев и пошлые сюжеты), Вяземский рисует беглые, но очень выразительные портреты людей, населявших его Москву, — былинных богатырей екатерининского века, рыцарей без страха и упрека, умевших совмещать личную храбрость на войне и чувствительность, любовь к Вольтеру и к русским лихим поговоркам… И прежде всего тут — отец, князь Андрей Иванович. Его друзья… Вяземский вспоминает уютные вечера в Зеленой гостиной и постоянных посетителей этих вечеров — давно почивших русских аристократов. Вспоминает их остроты, чудачества, привычки… Читатели, державшие в памяти критику Вяземского, могли убедиться в том, что 73-летний князь по-прежнему строит текст так, что его ни с чьим более не спутаешь. В «Допотопной, или допожарной, Москве» мирно соседствовали и воспоминания
Конечно, нелепо на основании этих строк обвинять Вяземского в снобизме, аристократическом высокомерии или непонимании очевидного. Его взгляд на «простонародье» и на дворянское «меньшинство», которое всегда «дает ход делу» в России, был вполне естествен для потомка Рюрика в двадцать пятом колене. Князь убежден в незыблемости существующего порядка вещей, верит в то, что во главе России всегда будут стоять знатные, просвещенные и гуманные люди.
…1865 год словно обрамлен был для Вяземского потерями двух близких ему людей: 21 января умер Дмитрий Петрович Северин, друг князя еще по былинному пансиону патера Чижа, арзамасец Резвый Кот, а 29 декабря — Петр Александрович Плетнев. Оба скончались за границей — Северин долгие годы был посланником в Мюнхене, Плетнев лечился в Париже… Со смертью Плетнева Вяземский лишился одного из любимых своих корреспондентов — именно ему посылал он на критику почти все свои стихи начала 60-х. Кроме того, Плетнев собирался издать новую поэтическую книгу Вяземского. Князь знал, что Плетнев перенес в Париже мучительную операцию и очень страдал перед смертью… Небольшим некрологом «Памяти П.А. Плетнева» Вяземский отдал дань уважения почившему ровеснику. 5 января 1866 года в университетской церкви он присутствовал на панихиде по Плетневу.
Переполненный похоронами год сменился другим, не менее бурным. Апрель 1866-го начался просто кошмарно: среди бела дня, у ограды Летнего сада некто Каракозов стрелял в Александра II. Покушение оказалось неудачным — мещанин Комиссаров толкнул стрелявшего под руку, — однако сам факт потрясал. По всей России служили благодарственные молебны во здравие государя, перед Зимним дворцом толпились исполненные верноподданных чувств делегации, Комиссаров стал национальным героем и получил потомственное дворянство. Вяземский посвятил спасителю императора восторженное восьмистишие, но куда более интересным получилось стихотворение «16 апреля 1866 г.»., написанное к серебряному юбилею свадьбы Александра II и Марии Александровны, — в нем князь говорит и об этом частном семейном торжестве, и благодарит Провидение за спасение жизни государя… Стихи об этом написали тогда многие русские поэты, но именно Вяземскому удалось найти оригинальный подход к теме спасения, соединив ее с темой семейного счастья. Впрочем, от «счастья» уже оставались одни черепки — Александр II был страстно увлечен юной княжной Екатериной Долгоруковой и не обращал на супругу ровно никакого внимания…
Через месяц с небольшим, 9 мая, в Женеве скончалась 27-летняя Мария Ламсдорф. Известие не могло не ошеломлять — все знали, что Мэри обладала отменным здоровьем. У постели умирающей не оказалось ни одного врача. А.Н. Ламсдорф при кончине жены не присутствовал, хотя и был осведомлен о ее болезни. Похоронили графиню в петербургском Новодевичьем монастыре.
Трудно даже предположить, как принял и пережил Вяземский известие о смерти молодой и любимой им женщины.
Только год спустя, летом 1867-го, сочинились у него 22 строфы — сочинились в Царском Селе, записались в далеком Лемберге… Эти поэтические воспоминания о Мэри при всем желании нельзя отнести к удачам Вяземского — с годами он наработал определенные «поминальные» штампы, которые с равным успехом можно было применить к любому покойнику. И только в 1868 году появилось очень сильное и необычное посвящение Мэри «Голос с того света» — вольный перевод стихотворения Шиллера «Текла (Голос духа)» (его еще в 1815-м перевел Жуковский, а в 1847-м — Аполлон Григорьев). Ушедшая подруга обращается к пережившему ее поэту:
Мой бедный друг, ты разлучен со мною, Но для меня с тобой разлуки нет: Еще тесней слилась душа с душою В одну любовь, в один святой завет. Земной любви моей, которой я жила, Вес светло-чистое я на небо взяла. Я при тебе, я спутник твой незримый, Я помыслом благим с тобой делюсь; Томишься ль ты в борьбе неотразимой — Хранитель мой, я за тебя молюсь, И, в светлой вечности минувшее любя, Тебя мне только жаль, я только жду тебя.Тема ушедшей любви неожиданно возникла у Вяземского еще раз, через десять лет после смерти Мэри Ламсдорф.
В январе 1875 года он пишет «Пробудится ль мой слух напевами Траввьяты…» — вроде бы воспоминание о былом своем увлечении итальянской оперой, но описание посещения оперы в Ницце, «Верди торжества», вдруг переходит в смутное сожаление о чем-то… или о ком-то:
Напрасно, в час борьбы последней, пред порогом Могилы, счастье вновь знакомых благ залогом Доверчивой душе блеснуло впереди: Песнь счастья замерла в надломленной груди; Как порванной струной трепещет стон печальный, Как песня лебедя, завет его прощальный, Так чувству одному обрекшая себя В созвучьи и любви угасла жизнь ея.