Вяземский
Шрифт:
В городке — красивая стройная кирха с самой высокой в Тироле колокольней; вокруг, на склонах гор, четыре древних замка, один из которых — Тироль — и дал название местности… Общества в маленьком Меране не было, но Вяземскому было хорошо в одиночестве. Он задумал издать с помощью Плетнева новые венецианские стихи книгой, составил ее план, приводил в порядок старые бумаги… Как всегда, во время лечения ему запрещалось писать собственноручно. Но можно было диктовать. Так появились послание «П.А. Плетневу и Ф.И. Тютчеву» и большое стихотворение — или небольшая поэма из шести частей — «Меран». Героическое прошлое маленького курорта взволновало Вяземского, оттого в поэме так много замков, рыцарей, романтических красавиц… 18 июля, закончив курс лечения, князь отправился из Мерана в Бад-Крейцнах к своей внучке Лизе Голицыной, а оттуда — в Бад-Швальбах, где лечилась водами императрица Мария Александровна.
29 сентября случилась трагедия — умер 24-летний внук Вяземского Саша Валуев. Он приехал из России в Баден-Баден и там скончался от злейшей чахотки.
Из Женевы к князю часто приезжала его невестка, княгиня Мария Аркадьевна Вяземская с детьми. Однажды во время прогулки с внуками Вяземский отыскал ту самую рябину, которой посвятил стихи десять лет назад. Через несколько дней, уже в Женеве, он написал новое стихотворение об этой рябине — в альбом внучке Кате. В последней строчке князь подшутил над ней, подчеркнув слово «красивый» — недавно Катя прислала деду письмо, где это слово повторялось раз десять.
Тютчев, с ноября живший в Ницце, прислал Вяземскому свое полное пронзительной боли стихотворение «О, этот Юг! о, эта Ницца!.».. Князь знал о том, что Федор Иванович недавно перенес тяжкую утрату — скончалась обожаемая им Елена Денисьева. Откликом стало послание «Федору Ивановичу Тютчеву». В середине декабря Вяземский и сам перебрался в Ниццу — по просьбе государыни. Князь нашел Тютчева в ужасном состоянии — он даже не пытался скрыть свое горе… К этому добавилась сильная простуда. В декабре — январе Вяземский часто навещал больного друга, утешал его как умел. «Не дай Бог пережить любимого человека», — думал он о себе, сидя у постели Тютчева. В долгой его жизни смертей близких — детей, друзей — было более чем достаточно, но терять любимую женщину Вяземскому не приходилось. Лишь при переводе «Адольфа», кажется, сталкивался он с подобной сценой — когда Адольф «с тупым удивлением», еще не веря в случившееся, смотрит на бездыханную Элеонору. А Тютчев пережил такие минуты дважды — похоронив первую жену (тоже Элеонору) и вот теперь Елену…
Вяземский не догадывался, что судьба готовит и ему такое испытание. Но насладиться светом «приветной звезды» ему еще было суждено…
…В 1838 году двоюродная тетка Лермонтова Мария Аркадьевна Столыпина вышла замуж за молодого поэта и переводчика Ивана Александровича Бека. 3 января 1839 года родилась дочь Машенька, а три года спустя Мария Аркадьевна овдовела. Еще через шесть лет она вышла замуж вторично — за князя Павла Петровича Вяземского, который воспитал Машеньку Бек в своей семье наравне с родными детьми.
В Остафьевском архиве сохранились письма Марии Бек Вяземскому. Трогательная, старательная каллиграфия школьницы — и полное отсутствие знаков препинания; «Благодарю вас милый Дедушка за ваше письмо которое мне сделало большое удовольствие тем более что я никогда не осмеливалась думать чтобы такой великой человек как вы удостоил бы меня письмом… Прощайте милый Дедушка целую вас очень крепко и целую ваши ручки» {20} . Надо полагать, за «великого человека» Маша получила от деда легкую головомойку, так как следующие ее письма уже более раскованны; она благодарит «милого и любезного Дедушку» за новые стихи и иногда даже спорит с ним по поводу собственного будущего: «Я люблю свободу и природу и не хочу променять их на вечную беседу с профессором» {21} , — возражает она на предложение Вяземского поступать в университет… Будущее, в общем, оказалось довольно обыкновенным: в 1857 году Мария Ивановна (чаще ее звали на английский манер, Мэри) вышла замуж за своего троюродного брата, русского дипломата при вюртембергском дворе графа Александра Николаевича Ламсдорфа, родила дочь Марию, сыновей Николая и Дмитрия… В нью-йоркском музее Метрополитен хранится чудесный портрет Мэри, написанный в 1859-м придворным живописцем Наполеона III Францем Винтер-хальтером. Молодая графиня изображена на фоне романтического вечернего пейзажа. Спокойное лицо, глубокие чудные глаза… Во внешности много общего с красавицей-матерью, Марией Аркадьевной Вяземской. Можно понять Петра Андреевича, однажды сказавшего о Мэри: «Elle avait quelque chose de la lune» [110] . В правой руке графиня держит книгу с надписью «Поэзия».
110
В ней было что-то от луны (фр.).
Но
В глазах влюбленного князя Мэри, конечно, была воплощением всех добродетелей: он восхищался ее «простосердечным нравом», «свежестью чувств и дум», «свежим детским смехом». Судя по поэтическому портрету Мэри Ламсдорф, в ней сочетались «прелесть женщины и детства простота», и это очень нравилось Вяземскому.
72-летний князь и 25-летняя графиня вместе бродили по бульвару Англичан. Вели бесконечные разговоры обо всем: о поэзии (Мэри недолюбливала стихи Вяземского за излишнюю глубокомысленность и предпочитала Жуковского), о провансальских трубадурах, которыми увлекалась графиня, о детях, о Лазурном Береге и России… Были и ночные прогулки: освещенное луной море, одинокий соловей, рыбаки, собирающие сети… Вера Федоровна смотрела на увлечение мужа сквозь пальцы: она-то понимала, что ничего серьезного быть не может, а несерьезным ее возмутить было уже мудрено. И сам Вяземский, ведя под руку молодую, любимую им женщину и потом, дымя сигарой в бессонной ночи, думал о том, что печальней, беспомощней, безнадежней романа у него в жизни не было. И уже не будет…
Горжусь и радуюсь я вами, И словом — счастье для меня, Что мы, сочувствуя сердцами, Еще к тому же и родня. Но вечно что-то закорючкой Глядит в моей лихой судьбе: В вас рад я любоваться внучкой, Но деду я не рад в себе.Вяземский посвятил Марии Ламсдорф 15 стихотворений. Есть среди них и полушутливые, как приведенное выше, и церемонные альбомные мадригалы, написанные как бы для посторонних глаз («Мери-Пери», «Нигде так роза не алеет…»), и лирические (цикл «Notturno», «Всегда», «Се que j'aime et се que je hais» [111] , «Je me mis `a pleurer comme on pleure `a vingt ans» [112] ). Потомки князя, видимо, понимали, что Мэри значила в жизни Вяземского очень много, и собрали все адресованные ей стихи под одной обложкой в 1890 году.
111
«Что я люблю и что я ненавижу» (фр.).
112
«Я принялся плакать, как плачут в двадцать лет» (фр.).
Напрасно было бы искать в этих стихотворениях дневник обжигающей, мучительной страсти, наподобие «денисьевского цикла» Тютчева. Сделать из собственных интимных переживаний литературный факт, «лирическую величину» Вяземский не был способен, и представить его автором таких вещей, как «Сегодня, друг, пятнадцать лет минуло…» или «Она сидела на полу…», невозможно. И даже в вершинных достижениях князя — «Вечерняя звезда (14 января в Веве)», «Ты светлая звезда таинственного мира…» и посвящении Марии Ламсдорф «Вы на небе моем, покрытом ночью темной…» — ничего интимного, в сущности, нет: героиня этих стихотворений остается неназванной, безымянной, бесплотной, она воплощает скорее фантазии автора, некий идеал, которым Вяземский задумчиво любуется, не предпринимая попыток к сближению… Образ «светлой», «вечерней», «приветной», «заветной» звезды кочует из стихотворения в стихотворение.
Дело здесь, конечно, не в том, что Тютчев был способен испытывать настоящую страсть и воплощать ее в гениальных стихах, а Вяземский на такое способен не был. Поэты принадлежали к разным поколениям, и в представлении Вяземского поэзия меньше всего должна была напоминать интимный дневник ее автора (да и записным книжкам он никогда не доверял интимностей) [113] . Не одобрял он, как мы помним, и признаний Гоголя в «Выбранных местах из переписки с друзьями», а об «Исповеди» Руссо писал так: «Тут действовала и чувственность старого греховодника, и ложная, т.е. в ложном смысле понятая искренность». Только в 60-х (возможно, под неосознанным воздействием Тютчева) у него начали понемногу появляться исповедальные стихи, точно передающие психологическое и даже физическое состояние князя во время болезни. Но и эти стихи не предназначались не только для печати, но даже для чтения в узком кругу — автор знакомил с ними буквально двух-трех лиц, и то с целью дружеской критики и возможной правки.
113
Тютчев тоже резко высказывался против подобной практики: «Вы знаете, как я всегда гнушался этими мнимопоэтическими профанациями внутреннего чувства, этою постыдною выставкою напоказ своих язв сердечных». Однако это вовсе не мешало ему зачастую выставлять сердечные «язвы» напоказ — как в бытовом поведении, так и в творчестве.