Выход за предел
Шрифт:
Девушки-студентки, и не только, сходили по нему с ума. Он от них – тоже. Да так, что за свои будущие пятнадцать лет ни один день не расставался с ними. Им интересовались и некоторые коллеги по вокальному цеху, но он тех мягко обходил стороной.
Началась кипучая студенческая жизнь. Сафрон поначалу всесуточно пропадал в консерватории и даже заработал повышенную стипендию в 47 рублей 50 копеек. Но денег не хватало. Стал подрабатывать разными халтурами, их все равно не хватало. Родители помогали ему чем могли – маму, Ульяну Алексеевну, выбрали к тому времени освобожденным от работы председателем профкома фабрики. А отца – Евдокима Васильевича, после защиты кандидатской на тему «Кремли России», назначили директором музея в Тобольске, уже
А Москва всегда требует много денег! Сафрон вспомнил про музей своего деда, Пушкинский, и отправился туда. Пообщался там с умными людьми на всех уровнях, его протестировали все, кто должен был отметить его познания в изобразительном искусстве, и приняли экскурсоводом на постоянной основе. В выходные и праздничные дни, с открытия музея и до закрытия, он стал водить группы и персональных посетителей, повышая их культурный уровень. Жить стало лучше, как говорил товарищ Сталин, но пока не веселее! А вот когда он огляделся в музее, познакомился со всеми, и его приняли в экспертную комиссию, которую тоже организовал при музее какой-то толковый «Егорий Иванович», – жить стало и веселее!
Повылезли, как тараканы, новые деловые люди из торговли, из народившейся партийной и профсоюзной номенклатуры, руководящие работники разного калибра, какие-то цеховики, фарцовщики и т. д., стали приносить на экспертизу разной ценности произведения искусства. И хоть их по-прежнему сажали в тюрьмы и ставили к стенке, они продолжали нести и нести их, откапывая, неизвестно где, порой уникальные экспонаты. Этот факт и позволил приподняться нашему нищему студенту на новую ступень благополучия. И как когда-то фронтовики спасли от голода его родителей и его самого в Тобольском музее, так и теперь Сафрон был благодарен вечной тяге российского народа к прекрасному – к произведениям искусства. Он уже мог себе позволить после закрытия музея сводить симпатичную любительницу изящного в недорогой московский ресторан, а позже и в самые дорогие – «Метрополь», «Арагви», «Националь», «Интурист» и другие в центре. Стал очень элегантно и дорого одеваться, делать красивые стрижки, пользоваться мужским французским парфюмом и даже снял отдельную комнату для проживания недалеко от консерватории.
Как ни странно, учебе все это не мешало. Его педагог по вокалу, Карлос Диего де Сегадо-и-Марини, вывезенный из Испании перед войной подростком, которого в консерватории, естественно, все звали Папой Карло, хвалил Сафрона и говорил с милым акцентом:
– Сафон, мучачо, почему вы знаете итальянский язык лучше меня? Откуда вы родом, Сафон?
– Из сибирского города Тобольска, в который проклятый царизм сослал Достоевского, – с улыбкой отвечал тот. – У нас там все говорят на разных языках мира и на русском тоже немного.
– Это потрясающе! Услышать чистейший итальянский, да еще в неаполитанском диалекте! – восхищался Папа Карло, даря всем свою лучезарную испанскую улыбку.
Как-то раз, после своего урока, Папа Карло, подойдя к Сафрону, взял его за руку и проговорил негромко, глядя из-под черных кудрявых бровей: «Вам, мачо Сафон, с вашим мощным, сильным и одновременно мягким, нежным голосом, откроют двери все лучшие театры мира, как Федору Шаляпину. Но сначала – Большой».
Как на ладошке, выложил Карлос Диего де Сегадо-и-Марини всю артистическую судьбу Сафрона. После этого к третьему курсу Сафрон окончательно отказался от композиторства и скрипки, погрузившись целиком в вокальное мастерство. После четвертого курса он пел уже весь богатый репертуар Большого театра для баритона, и ему на экзаменах аплодировала стоя битком набитая аудитория, включая преподавателей консерватории. А на пятом курсе Сафрон уже совмещал учебу с работой в этом знаменитейшем и достойном мировой славы театре.
По окончании
Пусть пока восходящая звезда оперной сцены Сафрон Опетов осваивается в театре, а мы вернемся в город Ялту, в гримерку ресторана, где мы оставили наших Василину и Сливу в новогодней ночи.
Глава 10. Слива
– Что ты из Харькова, я уже знаю, – сказала она. – А ты, правда, дирижер-хоровик? – спросила Василина Сливу. – Сафрон Евдокимович сказал, что ты мне поможешь подготовиться к вступительным экзаменам в их прославленный институт.
– Это тоже он тебе сказал – про дирижера-хоровика? – спросил он и поднял на нее удивленный взгляд.
– Да, – сказала Лина.
– Надо же… Я уже забыл, кем был в Харькове, а он запомнил, – проговорил уже себе Слива. – Мы тогда с мамой похоронили бабушку Ливу, и мама слегла. А ты знаешь, Лина? Меня ведь с детства звали пацаны в Харькове Сливой из-за бабушки. Если они нападали на меня во дворе, я говорил им, что сейчас придет бабушка Лива и всех накажет за меня. А мальчишки смеялись: «Какая еще бабушка Лива, ты сам Слива!» Так дразнили меня и в обычной школе, и в музыкальной, и во дворе, и на улице – вплоть до музыкального училища, где я, действительно, учился на хоровом-дирижерском отделении, а потом руководил в заводском клубе камерным женским хором. Там меня звали уже Вячеславом Антоновичем или просто Славой. Мы жили в Харькове особняком, замкнуто. Втроем. А когда бабушка Лива умерла, остались вдвоем с мамой на всей земле.
Я с детства любил этот наш мир троих, в нем было безопасно, спокойно, тихо и тепло. Но ты не думай, Лина, я не был маменькиным сынком и трусом, мог дать сдачи любому во дворе и на улице. Я всегда был физически сильным парнем, но не задирой. Меня побаивались и тут же подтрунивали надо мной, а я внимания не обращал. Что мне, жалко, что ли? Пусть скалозубят, сколько хотят, но без оскорблений, без обид. Я вообще не обидчивый и на многое не обращаю внимания. Бабушка в нашем мире была главная. Мама все время хворала, а я был маленьким. Бабушка руководила заводской столовой, а дома – нами. С тех пор, как в войну наш дом разбомбили, жили мы в коммуналке. В небольшой комнатке полуподвала, где из окна были видны только ноги прохожих, обутые в разную обувь.
Я любил сидеть дома, читать книжки, мастерить себе игрушки из всего, что было под рукой, и просто обожал слушать радио, особенно музыкальные программы. Бабушка заметила эту тягу к музыке, и в нашей комнате появился патефон из заводской столовой, с пластинками. С этого момента моя жизнь стала праздником. С 9 утра до 8 вечера я мог заводить патефон и крутить волшебные пластинки, в которых играли музыканты на разных инструментах и пели. Так мне казалось, пока я был малым. Но я подрастал, и меня готовили к школе – и мама, и бабушка. Учили писать, читать, считать.
Лет в шесть, перед школой, в комнате появилась гитара из той же заводской столовой. Я накинулся на нее с порога, мы тогда с мамой откуда-то пришли, и у меня не могли отнять эту гитару ни бабушка, ни мама, пока я не уснул.
– Вот же здоровяк растет, скоро и не справимся мы с ним, Оксана, – говорила бабушка Лива моей маме.
Через две недели, сидя на табуретке в коммунальной кухне, я уже бацал восьмерочкой три аккорда на этой гитаре и распевал блатные песни – дядя Витя научил, веселый светловолосый дядька, недавно вернувшийся с зоны. Половина нашей коммуналки были сиделые люди. Одних арестовывали и уводили, они пропадали куда-то, другие приходили из тюрьмы и страстно веселились на свободе. Праздник каждый день – пьянка, песни, пляски, мордобой, поножовщина. Бабушка посмотрела на молодого гитариста и сказала: «Нет, так не пойдет». Гитара пропала куда-то, а в комнате появился аккордеон трофейный, к которому никто из наших сидельцев не знал, как подступиться, и я тоже.