Высота
Шрифт:
– С двадцать седьмого. Прошлой осенью призывался. На курсы сперва послали, а теперь вот сюда - на войну, к вам.
– Ого!
– присвистнул Головин.
– Прямо уж так сразу и на войну? Ну, берегись теперь фашисты - главные силы подошли из России. Да ты не обижайся, это так, к слову.
Радист, прикусив губу, молчал, глядел, как и другие, вперед, на бегущую сквозь кустарник колею.
– А как же?
– не унимался Головин.
– Считай, по возрасту-то отцы и дети воюют. Такие дела, брат... Вот у нас в дивизионе с девяносто пятого года есть мужики.
Радист незаметно шмыгнул носом: слова шофера произвели впечатление.
– А ты сам-то с какого, Головин?
– спросил Кузнецов, чтобы слегка приземлить его.
– Я? С двадцать четвертого. Но тут другое...
– Старик уже, - засмеялся Кузнецов.
– Молодой старик.
– Старик не старик, а третий год воюю. А фронтовые года втрое дороже, сами знаете. Кто доживет - зачтутся. Ну, а кто не доживет...
– Повоевал хоть немножко?
– Кузнецов положил руку радисту на плечо, успокаивая.
– Самую малость, товарищ командир, - смущенно отозвался радист. Он не знал звания Кузнецова - на том была танкистская куртка без погонов, потому смущался еще более.
– Ничего, это уже кое-что. Остальное быстро наживешь. Главное первый раз, а там пойдет. Как тебя величать-то?
– Тимофеем.
– Радист встрепенулся вдруг, сообразив, что оплошал. Но уж больно доверчиво вел с ним разговор командир.
– Рядовой Тимофе...
– Ладно, ладно. Откуда сам-то?
– Саратовский. Извините...
– Хорошо у вас там, должно быть, весна скоро, степи зацветут.
– Зацветут, - вздохнул радист. И улыбнулся: - Красиво...
Головин заметно сбросил скорость.
– Лощина, товарищ старший сержант. Поворот?
– Да.
– Кузнецов распахнул дверцу, вылез на подножку, дал корякинской машине, идущей следом, отмашку: дескать, иду влево, держи дистанцию. Сел опять на сиденье, натянул потуже шлем, радисту бросил: - Рацию, Тимофей, крепче держи.
– И водителю: - Ну, теперь твое слово, Головин. Давай!
Машина свернула в лощину - она сразу уходила на подъем, - сердито и мощно взревела двигателем и ринулась на высоту, задрожав от напряжения.
Стрелки на приборной доске приплясывали, "студебеккер" слегка лихорадило на невидимых кочках, припорошенных серым снежком, заваливало с борта на борт - лощина оказалась узковатой и не такой уж ровной, какой виделась снизу, от подножья. Но пока все шло как надо, и Головин, слившись с баранкой, не выказывал никаких признаков тревоги. Вдруг, когда уже одолели больше половины высоты и до гребня, казалось, рукой подать, по крыше кабины забарабанили.
– Жми, жми!
– крикнул Кузнецов шоферу, выбираясь на подножку. Останавливаться никак нельзя, машина набрала хороший ход, лезла и лезла ввысь.
– От, черти! Да куда же их понесло!
– Он увидел: корякинская машина поворачивала влево, выбиралась из лощины по небольшому, пологому ее склону, таща за собой орудие. Метров на пятьдесят она приотстала, как и условились. Но зачем же поворачивать? Кузнецов погрозил кулаком: какого черта! И тут же увидел взводного, тот стоял тоже на подножке и махал рукой жестикулируя: вы, дескать, давайте лощиной, а мы на самый гребень двинем.
Хорошая, мощная машина "студебеккер", но дважды пришлось артиллеристам помогать ей всеми силами. Фыркали из-под колес фонтаны грязи вперемешку со снегом, месили эту грязь кирзачи, вздувались лица от напряжения.
– Давай, соколики, давай!
– орал Глазков, налегая могучим плечом на борт. Казалось, перед такой силищей, как у него, вряд ли и танку устоять.
– Нажимай, глухарики! Наддай пылу!
Заражаясь его злым азартом, что есть мочи наваливались ребята с обоих бортов, и Головин, высунувшись из кабины, тоже что-то орал, но его слова пропадали в реве мотора. А корякинская машина тем временем довольно спокойно выбралась из лощины, ушла влево и поднялась на самый гребень. Было видно, как она там разворачивается, устраивается, знать, на позиции.
– Навались!
– ревел Глазков, и этот его рев словно и в самом деле помогал: оба раза "студебеккер", слегка помешкав, все же вырывался из слякоти, рывком уходил вперед.
Когда наконец взобрались наверх, Кузнецов, оглядевшись, выбрал позицию для орудия. День, и без того серый и неуютный, стал увядать: в конце февраля сумерки наступают скоро. Видимость была неважная, по ту сторону высоты местность лежала почти ровная, а дальше за ней зубчатым темным заборчиком стоял лесок. Орудие отцепили, установили на подровненной площадке, надежно вкопали сошники, подтащили ящики со снарядами. Утопленное в лощине, оно вряд ли могло быть замеченным немцами, во всяком случае, на первых порах, а вот корякинское метрах в ста выделялось на гребне, и Кузнецову это сразу не понравилось, хотя он и понимал, что обзор у него побогаче.
Окопы Бурова рваной полосой вытянулись пониже, на склоне. Бой притих, немцы и буровцы лениво перестреливались, ничто, казалось, не предвещает серьезных перемен. Но когда Кузнецов спустился к ним, из окопов навстречу ему донесся радостный крик:
– Ура-а-а! Ребята, танки пришли!
– Танки, танки!
– Кузнецов, подходя, помахал бойцам шлемом, засмеялся. По одежде они приняли его за танкиста.
– Артиллеристы пришли, ребята!
– Много вас?
– несколько сникнув, спросил пожилой боец.
– Две семидесятишести. С полным боекомплектом!
– Тоже хлеб. Замучали нас эти паразиты: лезут и лезут.
– Теперь пускай сунутся.
Пришел Буров. Был капитан в выпачканной окопной грязью шинели, правая пола продырявлена осколками. Тряхнул Кузнецову руку:
– Прибыл, питерский? Мой грех, прости, я настоял, чтобы сюда тебя. Второе орудие чье?
– Корякина. Взводный с ним.
– Ну, теперь легче будет. А то покоя не дают, шнапса до черта, видать - по погоде. Четырежды отбивались. Убитые, раненые... Рацию разнесло в прах.