Взятие Измаила
Шрифт:
Ночью спасения не было от комаров.
В ведении Д. находился, в частности, клуб, куда приходили учащиеся двух городских ПТУ на танцы. После танцев на Владимирском спуске устраивались драки, тупые, свирепые, увечные. Дрались солдатскими ремнями с пряжками, бутылками с отбитым донышком, велосипедными цепями. Д. звонил в милицию, и в трубку на другом конце бурчали недовольно:
– Да знаем, знаем!
УАЗик приезжал не спеша, будто выжидая, когда все само по себе закончится, и упирался фарами в поднимавшийся с Колокши туман. Подростки успевали уже исчезнуть, разбив по дороге фонарь или стекло киоска. Те, кому досталось, ковыляли, матерясь и харкая кровью. Один раз Д. тащил от самой воды к дороге парня, которому ткнули заточкой в живот. Парень
– Убью!
Д. ругался с милиционерами, что те ничего не делают и не хотят делать, что все пускают на самотек, что так ребята просто перережут друг друга, но ничего не менялось. Д. снова звонил, снова ругался. Однажды сержант процедил сквозь зубы, плохо прикрыв трубку рукой:
– Вот мудила.
Все время разбивали камнями фонарь у входа в клуб. Д. заказал специальный решетчатый намордник на лампу. Мальчишки прибили к длинной палке гвоздь и через проволочную решетку проткнули лампочку.
Рояль, стоявший на сцене клуба, расцарапывали, выламывали клавиши. Д. приделал к крышке замок. Замок сковырнули.
Воровали все, тянули кто что может. Исчезали выписанные из Владимира бумага, тушь, ручки, карандаши. Ночью в кладовой разбили окно и вынесли проигрыватель, мячи, всякую дребедень, оставили только переходящий кубок, наделав в него. С окон снимали шпингалеты.
Крыша протекала в нескольких местах. Туалет был уже до приезда Д. закрыт – дверь забили досками крест-накрест. В его кабинете после протечки паркет разбух, приподнялся, пошел волнами, поставив на дыбы стол и шкафы.
Деньги, выделенные на ремонт, рассосались, даже не дойдя до Юрьева. Городские власти, приняв однажды Д. у себя в особняке с колоннами на главной площади, где в сквере обмякли разморенные на солнце георгины, полные уховерток, больше на все его звонки, докладные, письма и прошения не реагировали или присылали безграмотные, с примитивными ошибками, отписки. Видно, сразу поняли, что Д. можно не бояться.
Иногда Д. звонил в Москву, отцу и бабушке, которые жили в Строгине. Отец в молодости служил на подводной лодке и с тех пор не расставался с тельняшкой. Он пропивал и свою пенсию и пенсию своей ослепшей от старости матери, а когда деньги кончались, надевал медали и шел клянчить к магазину.
Когда отец был трезвым, он очень радовался звонкам Д. и говорил:
– Здравствуй, сынок! Ну как ты там? Все хорошо?
– Да-да, все порядке! – отвечал Д.
Отец звал к телефону бабушку:
– Мать! Иди быстрей! Быстрей! Это Женя!
Бабушке было за девяносто, и она заговаривалась. Сначала расспрашивала Д., как у них с продуктами, а потом ей могло показаться, что это ее отец с ней говорит, будто она просилась пойти во двор погулять с подружками, а отец ее не пускает.
– Можно? – спрашивала она в трубку. – Можно?
– Бабушка, да это я – Женя! – кричал Д.
– Женя? – испуганно повторяла она. – Алло, кто это?
Потом бабушке казалось, что это опять пришли арестовывать ее мужа, и она начинала плакать в трубку:
– Не надо! Отпустите! Что вы делаете!
– Бабушка! – пытался прервать ее Д. – Да это же я, твой Женя! Успокойся! Дай отца!
Но та не слушала.
– Отпустите! Что мы вам сделали? Отпустите!
Бабушка перед смертью совсем высохла, была легче ребенка. Д. приехал в Москву на похороны. Отец, бивший старуху, тут вдруг не дал ее кремировать, хоть так было бы всем проще, уверяя, что это была ее последняя воля. Настоял, чтобы отпевали в церкви, что обошлось в копеечку, и платить в конце концов пришлось Д. из денег, которые они с Машей откладывали на отпуск. Пришлось тащиться на разбитом ПАЗе на кладбище в Малаховку. Была самая распутица, дождило, сугробы садились на глазах, и могила, вырытая накануне, была чуть ли не до краев залита водой. Гроб, практически пустой с бабушкой-ребенком, все время всплывал, и пришлось придерживать его лопатой, когда забрасывали землей.
Д. возвращался домой в тот же день, быстро
В Юрьеве тоже было пасмурно и темно с утра. В дождь небо накрывало городок плотно, низко, черно, как подошвой небесного сапога.
Одни окна квартирки в Стрелецкой башне выходили на Заречье, и там был почерневший снег и далекая насыпь, по ней шли с севера эшелоны с лесом, а другие окна выходили на зады столовой, оттуда выносили и ставили охлаждаться в сугроб окутанные паром баки.
Топили дровами. Дрова приносил Виктор, расконвоированный зек из местной колонии, беззубый, заскорузлый, заискивающий, в черной засаленной тужурке с номером. Ему оставалось до освобождения пара месяцев.
Маша угощала его чаем с баранками. Виктор подолгу держал баранки в чашке и потом обсасывал их.
Маша спросила, за что он сидит.
Виктор осклабился.
– Зятя прибил.
– Господи, – она всплеснула руками. – Да как же так?
– На свадьбе.
– На свадьбе?
– Ну да, на свадьбе.
– На какой свадьбе?
– На моей, на чьей же еще.
– Но почему, Виктор?
Он пожал плечами, обсасывая баранку.
– По пьяни. Выпил, Мария Дмитриевна.
– Но зачем, Виктор, я ничего не понимаю, что он вам сделал?
– Да я ведь в беспамятстве был, Мария Дмитриевна. А человек-то он хороший, ничего не могу сказать.
Допив чай и рассовав баранки по карманам, Виктор уходил, оставляя после себя запах тюрьмы.
Печка дымила, в комнате было удушливо, мглисто.
Кутаясь в шаль, Маша дышала в открытую форточку и говорила, что все это нестерпимо, что нужно уезжать, просто бежать из этого города и из этой страны, спасаться, что здесь вся жизнь еще идет по законам первобытного леса, звери должны все время рычать, показывать всем и вся свою силу, жестокость, безжалостность, запугивать, забивать, загрызать, здесь все время нужно доказывать, что ты сильнее, зверинее, что любая человечность здесь воспринимается как слабость, отступление, глупость, тупость, признание своего поражения, здесь даже с коляской ты никогда в жизни не перейдешь улицу, даже на зебре, потому что тот, в машине, сильней, а ты слабее его, немощнее, беззащитнее, и тебя просто задавят, снесут, сметут, размажут по асфальту и тебя и твою коляску, что здесь идет испокон веков пещерная, свирепая схватка за власть, то тайная, тихая, и тогда убивают потихоньку, из-за спины, вкрадчиво, то открытая, явная, и тогда в кровавое месиво затягиваются все, нигде тогда не спрятаться, не переждать, везде тебя достанет топор, булыжник, мандат, и вся страна только для этой схватки и живет тысячу лет, и если кто забрался наверх, то для него те, кто внизу – никто, быдло, кал, лагерная пыль, и за то, чтобы остаться там у себя, в кресле, еще хоть на день, хоть на минуту, они готовы, не моргнув глазом, перерезать глотку, сгноить, забить саперными лопатками полстраны, и все это, разумеется, для нашего же блага, они ведь там все только и делают, что пекутся о благе отечества, и все это благо отечества и вся эта любовь к человечеству – все это только дубинки, чтобы перебить друг другу позвоночник, сначала сын отечества бьет друга человечества обломком трубы по голове, потом друг человечества берет сына отечества в заложники и расстреливает его под шум заведенного мотора на заднем дворе, потом снова сын отечества выпускает кишки другу человечества гусеницами, и так без конца, никакого предела этой крови не будет, они могут натянуть любой колпак