Взятие Измаила
Шрифт:
– Одетый в форму защитника отечества или в арестантскую робу, или голый, какая разница, даже самый гнусный из них, – не мог успокоиться Юрьев, пока не съедал весь виноград, – все равно есть человек, несчастное существо, отколовшееся от человечности. И как бы низко он ни пал – все равно остается носителем искры Божьей.
Маша слушала рассказы Юрьева и не понимала, что влечет ее к этому неуверенному в себе, недалекому, угловатому юноше, почти еще мальчику, брошенному судьбой в этот кабаний мир – кто не выплывет, тот не моряк.
Из зоны время от времени кто-нибудь убегал. Один во время мытья в острожной бане спрятался под нижнюю полку и голый пролежал в луже воды с сумерек до глубокой ночи, потом пролез через печную трубу на крышу. Что он будет делать там, голый, черный от сажи, его, видно, мало заботило. Прыгнул с трехсаженной высоты и сломал ногу. В другой раз с лесозаготовок сбежали пятнадцать заключенных – все погибли в снегах, нескольких загрызли волки, трех забили самоеды. Одного из бежавших никак не могли найти – он устроил себе ночлег на лиственнице, а потом во сне свалился оттуда и переломил хребет.
Во время побегов город оцепляли, по занесенным сугробами улицам ходили патрули, останавливали и прощупывали штыками подводы, в поездах у всех проверяли документы. Люди в дорассветных очередях становились хмурыми, молчаливыми.
Хрущобы промерзали насквозь, так что лопались водопроводные трубы.
Один раз, отстояв два часа
– Да, в этом вы правы! – кипятился Юрьев, бегая из угла в угол и теребя верхнюю петлю кителя, будто задыхаясь. – Да, зайдешь в камеру, нос закладывает от смрада, запахов заношенного белья, обуви, а главное, этого чудовищного, ни с чем не сравнимого запаха страха, испускаемого порами. Не спорю: нет такого уголка на свете, где бы не надевали на человека ошейник, не брили бы лоб, не выжигали бы номер на руке, где бы не дотягивалась до каждой шеи рука правосудия, карающая щедро, милующая скупо, но, согласитесь, только у нас тюрьма несет особую, удивительную, цивилизаторскую функцию. В конце концов, не каторжниками ли возведена наша Северная Пальмира? А железные дороги? Каналы? А высотки? Ракеты? Спутники? Да что далеко за примером ходить – возьмите хоть эти дрова! Я давно, Евгений Борисович, собирался написать об этом, но все как-то руки не доходят. Или, думаю, вот бросить все и написать роман, в котором все женщины беременны и ждут чуда.
От изразцовой печи шел оранжерейный жар, от которого полезли и раскрылись цветы на обоях, замерцали хвощи на стеклах. Увидев Машу, Юрьев бросился к ней, поцеловал ее озябшие ладони и продолжал:
– Поймите, Мария Дмитриевна, это не хорошо и не плохо. Это эволюция. Промысл природы. Многообразие форм. Все для чего-то необходимо. Настурции нужно солнце, ящерице – лапки, всем – жидкость, жаворонку – крылья, России – тюрьма.
Звонкий хлопок – моль отпечаталась на двух ладонях.
– России нужны не тюрьмы, а школы! – взорвался молчавший до этой минуты Д. Он пытался расщепить тупым столовым ножом сучковатое полено и теперь швырнул все на пол. Нож, вибрируя и звеня, отпрыгнул к печке и лязгнул о кочергу. – Как вы не понимаете? Школы!
Юрьев налил себе из графина стакан воды. Вода была талая, с сором. Юрьев поддел ногтем мизинца обломок сосновой иголки и залпом выпил.
– Меня просто поражает, Евгений Борисович, – сказал он, вытерев губы обшлагом, – как вы, с вашим открытым умом, свободным от предубеждений, не видите, а может, и не хотите видеть совершенно очевидную вещь: это у них там, в Элладах и Гельвециях, выделяют деньги сперва на строительство школ, а потом уже тюрем. Построил школу – готовь тюрьму. А у нас? Взгляните хотя бы на историю нашего края! Сперва гниль, тлен, топь и варварство татарских князьков. Потом приходит Ермак. Жерла пушек изрыгают Христову правду. Соглашусь, все эти средневековые штучки с казацким присвистом, все эти массовые избиения, поголовное вырезание мужского населения освобожденных таежных земель выглядят для нашего сегодняшнего просвещенного взгляда малоаппетитными, но ведь, не забывайте, все нужно умножать на коэффициент эпохи! Тогда никто не посыпал чело пеплом, не ломал руки, восклицая: «Какое варварство! Ах, эти людоеды-конквистадоры!» Отнюдь. Жестокость была вкусом времени. Раз живете – грызите, запихивайте в рот, жуйте за обе щеки. Да и, уверяю вас, ханские царевичи с Иртыша, не задумываясь, сотворили бы то же самое, если еще не хуже, дай им волю, с нашими прадедушкам и прабабушками, а эти люди, жившие на этой самой земле Бог знает когда и дышавшие, может, тем же глотком воздуха, что теперь в ваших легких, эти сутулые, задумчивые, уставшие, ищущие правды, проверяющие на своем горбу прописные истины люди и есть мы сами – ведь для сущего нет ни времени, ни смены поколений. Осирис не может умереть, понимаете? Он возрождается без конца в каждом, и каждый возрождается в нем. Вы вот сдохнете когда-нибудь в луже собственных испражнений, а про вас напишут: «Осирис имя рек». Вы – это и есть ваш отец, потому что ваш сын – это и есть вы. Вы переходите в вашего сына, он еще в кого-то, я перехожу в вас, вы в меня, все во всех. Они смотришь. Мы поете. Ты едим. Вы люблю. Она умер. Я, ты, вы – какая разница! Пифагор из Самоса даже в лае собаки узнал голос умершего друга. Так ребенок, отломав голову одной игрушке, приставляет ее к туловищу другой – и прирастает, разговаривает как ни в чем не бывало, кушает кашу. Вот мы они и есть. Понимаете? Скажем, я – Ермак. А вы, скажем, тоже Ермак. И туманятся по берегам Туры урманы. Кусты боярышника и таволги плещутся в воде. Река неглубокая, с каменистым руслом, только наши струги и пройдут. Берега сдвинулись, будто насупились угрюмо на незваных гостей. И вот с высокого правого берега Туры – тучи стрел. Но гребут дальше по зеркальной глади сибирской реки бесстрашные путники-удальцы. Нам ли бояться шальной смерти? С ясным взором и молитвой в сердце. Нет сомнений в душе лихого атамана – не попустит Господь свершиться неправому делу. Господи, даждь победу и одоление! Впервые от сотворения мира оросила непроходимую тайгу тихая христианская молитва. Рубись, ребята, с именем Божьим на устах, и гибель понесем поганым! А через несколько прибрежных утесов степная луговина, тайга отступила. На берегу сети. Где-то рядом улус. Сейчас выскочат. А вот и они
– ватага конных татар в остроконечных шапках, в халатах из козьей шкуры, с короткими копьями рванула из тайги и бросилась к берегу. Слышно, как звенит тетива – летят, шипя, стрелы. Скользят в воду, втыкаются в струги, впиваются в казаков. Мы с вами кричим: ребята, целься в ручницы! Гром самопалов. За дымом вопли раненых хищников. Густая завеса застилает берег, тайгу, лодки. Крики, стон из сотен грудей. Испуганные лошади – быстроногие малорослые коньки – мечутся по берегу, топча израненные татарские тела. Враги кинулись врассыпную, диким воем оглашая окрестности. Мы: еще угости, Петруша! Славно! А чуть дальше и улус. Окруженные валом, одна к другой ютятся юрты, сложенные плотно из мха, прутьев, вереска, крытые сверху шкурами оленей и коз. Из юрт струятся синеватые дымки. Городок мурзы Епанчи,
– объясняет татарин-толмач Ахметка. Мы: причаливай! Днища скребут о каменистое дно. Издалека видно, как бегут мохнатые дикари, наспех захватывая из юрт детей и узлы. Входим в их городище. Мед и пшено. Развешанные на деревьях божки. Брошенные старухи с длинными седыми косами, перевитыми ракушками и золотыми пластинками. Посмотри-ка на наших молодцов! Не брезгуют и старухами. Ржут задорно, залихватски, свирепо. Примеряют на себя чапаны из бухарских пестрых шелков, обмахиваются от мошкары отрезанными старушечьими косами. Приводят пленного. Кривоногий, в узких штанах из меха. Костяные пуговицы. На голове меховой колпак. Войлочные сапоги. Доха из верблюжьей шерсти. Золотые побрякушки у пояса и на шее. Бегают воровски черные злые глаза. Спроси-ка нехристя, Ахметка, далеко ли до столицы Кучум-салтана? Ахметка лопочет что-то, тыркая воздух остатками языка, болтая разорванными ушами. Татарин плюет в ответ, мол, не хочу разговаривать с джаман-кишляром
– изменником. Ахметка позеленел: пытай его, бачка, вели выколоть ему глаза, собаке! Мы: сам знаю! Эй, Михалыч
– Вы меня не убедили, – отрезал Д., задергивая шторы и закалывая их края булавкой. Он устал и хотел спать. Его бесило, хотя и не подавал виду, что этот молодой человек заполняет собой всю комнату – своим полудетским крикливым голосом, скрипом новых сапог, терпким одеколоном, желанием казаться умным, начитанным, талантливым, а главное, своей сиротской потребностью в ласке и любви.
– Все! Хватит! – захлопала в ладоши Маша и вскочила с забренчавшего дивана. – Хватит дурацких, скучных философий! Давайте танцевать! Слышите, я хочу танцевать! Женя, сыграй что-нибудь!