Я — эбонитовая палочка
Шрифт:
— Ч-через п-полчаса. Жди.
Трубка пискнула.
Мне казалось, я постучал, прежде чем войти к Светлане Григорьевне, но мое появление для нее почему-то все равно стало неожиданностью.
— В-вы ко мне, Николай?
Лицо ее побелело — не спас и тональный крем. Она отклонилась на спинку. Пальцы тронули ручку, затем телефон, затем подвинули лист бумаги.
— Изв-вините, — сказал я, — можно я п-пораньше?…
— Что?
Светлана Григорьевна уже подумала что-то свое,
— Уйду п-пораньше, — повторил я.
— Уйдете? Куда уйдете? То есть, вы только за этим? — Она выдохнула. Кровь прилила к ее щекам. — Вы, конечно, можете идти. Вы не так часто… Если что-то срочное, то вы обязательно, даже не сомневайтесь… Пожалуйста, я разрешаю… Очень даже…
Умолкнув, она уставилась на меня безумными глазами. Пальцы скомкали лежащий лист. Ее растеряность была жалкой.
— С-спасибо, — сказал я, отступая и поворачиваясь.
Кресло скрипнуло за спиной.
— Что? — выкрикнула Светлана Сергеевна. — Что вы сделали со мной, Николай? Почему я… Вы же видите!
Я не обернулся.
— Это с-само.
Полетевший мне в затылок бумажный комок перехватила дверь. Тимур высунулся было из-за монитора, но счел за лучшее не уточнять, что там с премией. Лицо мое, видимо, не располагало.
— П-пока, — сказал я его скрывшейся за перегородкой фигуре.
Он не ответил, зато Люба на выходе напутствовала:
— Давай-давай, держись!
Улица из-за спешки запечатлелась покачивающимся душным коробом, где стенками были фасады домов. Ноги мои заныли от той иноходи, которая у меня звалась бегом, и я добрался до метро совсем обессилев. До "Ладожской" — две пересадки, на "Восстания" и на "Александра Невского". Или одна — на "Достоевской". Что лучше? Нет, что быстрее?
Эскалатор потащил меня вниз. Я навалился на поручень, давая отдых ногам.
Как глупо все устроено в мире! ДЦП, расстояния, боль. Ничто нельзя преодолеть разом. Все требует борьбы. А Сергей там…
А что он там? Он там пьет.
Затем, под покачивание вагона, и мысли мои были: я еду, я стремлюсь, я скоро буду. Кто и что вокруг совершенно выпало из существования. Толпа. Люди. Подумаешь, люди. Разве они думают обо мне? Нет, уткнулись в газеты, книги, телефоны. Чтобы ничего своего в голове — чужие слова, фразы, мелодии.
Я вздохнул. Злюсь, боюсь опоздать.
Было бы, конечно, интересно, как Гибсон в фильме "О чем думают женщины?", послушать мысли пассажиров рядом. Но вдруг там действительно пустота? Ш-ш-шипение и немного музыки. И что-то вроде: "Жвачное животное, шесть букв. Кошка? Нет, шесть же букв. Тогда собака. Вторая "о" подходит".
Ох, злой я сегодня. Мама с утра, Рита со своими уговорами, живой упрек в виде Светланы Григорьевны. Сергей вот.
Одолев переход на "Достоевской", я снова забрался в вагон. Икры жгло. Стоять не было сил. Нет, две пересадки я бы не вынес.
В "Каскаде" было немноголюдно. Середина дня.
Кафе отгораживалось от холла торгового центра стеклом с наклеенной на него яркой пленкой. Стойка. Несколько плакатов. Цветные шарики светильников. На экране подвешенного у стойки телевизора беззвучно разевал рот блондинистый певец.
Сергей в форменных рубашке и брюках сидел в дальнем углу и изучал пустую тарелку. Изучал внимательно, даже, кажется, что-то соскабливал с нее пальцем.
Графин с водкой перед ним был пуст на две трети.
Меня Сергей заметил, только когда я со стоном (о, ноги, ноги мои!) опустился на стул напротив.
— А-а, — поднял голову он, — все-таки явился. Ну и зря.
Мутные глаза его пьяно сузились.
— Ты же с-сам звонил.
— Я? — удивился Сергей. — Я звонил? Ах, да, хотел тебе сказать новость.
Он замолчал. Затем резко опрокинул в рот налитую с верхом рюмку. Палец его снова скользнул по тарелке, подбирая масляный развод — видимо, то ли от жареного картофеля, то ли от мяса.
За соседний столик, скрипнув ножками стула, сел полный мужчина.
— А я ехал т-тебя с-спасать, — сказал я.
— И напрасно.
Мне стало обидно.
— К-кира?
— Нет, с Кирой все хорошо. Она еще не знает.
— Чего?
— Что я кончился, — улыбнулся Сергей.
От его улыбки я поежился.
— В к-каком смысле?
— В прямом. Все люди — уроды! — вскинув голову, неожиданно громко сказал он. — Скоты и ублюдки! В них нет ничего человеческого.
— А к-как же…
— Ничего не было. Мне показалось. Дар — иллюзия. Мухобойка для слона. Нет, дробина. Слон идет себе, ты в него — пыфф, пыфф! А он идет себе дальше. Ему эта дробина — как… как дробина. Ты прости.
Сергей кивнул и взялся за графин.
— Н-но п-почему? — спросил я.
Он усмехнулся.
Я почувствовал, как внутри него разливается боль пополам с желчью.
— Я перестал верить, — сказал он мертво. — Перестал думать, что делаю что-то важное. Да и важное ли? Ежедневное пятиминутное стояние у эскалатора — зачем? Что я даю? Даю ли вообще хоть что-нибудь? Заряжаю? Эти глаза, эти лица… Это самообман. Им это не нужно. Понимаешь, завтра они притащатся такими же снулыми рыбами, также спустятся-поднимутся, побредут по своим делам. И послезавтра. И через неделю. Всегда. Встречаю я их или не встречаю внизу — им похрен. Их жизнь — вечное дерьмо, как и они сами.