Я, Микеланджело Буонарроти…
Шрифт:
Послали за доктором. Он велел Урсуле не отходить от Лодовико ни на шаг. Назначив ему лекарства, постельный режим и регулярное питание, врач потребовал строжайше исполнять все предписания, заявив под конец, что иначе он за жизнь пациента не ручается.
Урсуле доставляло особое удовольствие – нянчить здоровенного мужчину, как грудного младенца. Она обращалась с хозяином, как с котенком, а он сдался ей в плен совершенно добровольно. Она, мурлыча, как кошка над своим выводком, готовила снадобья и питательные смеси, кормила его офелетти, которые он так любил, поправляла подушки перед тем, как он заснет. А он был чудо как податлив.
Однажды утром он даже смог подняться с постели и подойти к окну. Теперь он не видел облаков, перед ним простирался чудесный сад в пору своего цветения: деревья, кусты, клумбы – все было на своем месте. Все цвело и зеленело безо всяких изменений. Вдруг лицо Лодовико исказилось гневом, и он, забыв, что до сих пор наряжен в исподнее, выскочил из дома.
Микеланджело был невероятно доволен тем фактом, что на него давно, кроме Урсулы, никто не обращает внимания, да и она очень занята сейчас отцом, и ей большей частью некогда с ним возиться. И Микеле с упоением предавался любимому занятию – изо дня в день лепил фигурки из глины… вернее, из обычной грязи, обсыпанной песком. В то утро мальчик, привыкший за последнее время к свободе, рисовал что-то ему одному ведомое на еще свободном от его художеств пространстве забора. Рисовал не просто так, а, разумеется, чтобы после воплотить свой замысел в садовой грязи или если очень повезет, то в настоящей глине. Предавшись всецело процессу творения, Микеланджело совершенно забыл, что он не один на планете, и только топот ног, раздавшийся совсем уже под его ухом, вырвал юного художника из блаженного состояния.
– Злодей! – с места в карьер начал отец. – Ты не стоишь того, чтобы носить фамилию Буонарроти Симони!
Весь красный от охватившей его ярости, в пылу эмоций, в одной рубашке, с выпученными янтарными глазами, Лодовико был действительно страшен. Он чувствовал, как давно бродившие в нем гнев, злость и обида собрались наконец в его груди и вот-вот вырвутся наружу. Отец окинул взглядом сына: маленький, но крепкий, с черными непослушными кудряшками, он стоял перед ним, склонив голову, весь в пыли и грязи, как последний бродяга, которых немало нынче развелось на итальянских дорогах. Эмоции подступили к горлу, и подеста наконец сдался.
– Ты не сдержал своего обещания, – взревел он. – Ты ничтожество. В тебе нет ничего, что могло бы указывать на благородное происхождение. Ты лишен всякого чувства собственного достоинства. Ты не желаешь вести себя соответственно твоему положению в обществе. Ты предпочитаешь валяться в пыли, мазать заборы и выглядеть как бродячая собака. Я выгоню тебя из дому! Нет, этого мало… Это слишком легко… Так ты ничего не поймешь. Нет! Я отдам тебя в школу, и если ты не выучишься как следует латыни и не станешь вести себя, как другие дети, то я сам вымажу твое рубище, вот это, которое сейчас на тебе, в грязи, которую ты так любишь, и лично выставлю тебя за дверь!
Лодовико заметно полегчало. Микеланджело стоял неподвижно, и, как только отец сделал паузу, чтобы перевести дух, мальчик поднял глаза, блестящие, черные, выразительные, – глаза своей матери. Лодовико зашатался. Он тяжело опустился на колени и посмотрел на сына в упор. «Микеле – это я», – отозвалось эхом в голове мессера Буонарроти. На него смотрела Франческа. Он обнял ребенка и крепко прижал к себе.
– Папа, мама была хорошая, верно? – Микеланджело в первый раз в жизни назвал Франческу матерью.
Лодовико громко зарыдал.
10. Лодовико
Пролетел год, потом еще один. Мессер Лодовико носил, как полагается во Флоренции вдовцам и вдовицам, траур, не снимая. Урсула, взявши на себя всю заботу о детях, в особенности о малыше Джисмондо, о хозяине, о доме, просто разрывалась на части. Ходя на рынок за продуктами, она сообщала все последние новости дома подеста Буонарроти. Все соседские кумушки хвалили ее, сочувственно поддакивали, давали советы, так что на подобных «консилиумах» не раз решались вопросы относительно перекроя одежды старших братьев для младших, покупки индейки для синьора Буонарроти и способа выведения глистов у маленького Джисмондо.
Однажды Урсула с торжественным видом полной владычицы дома вошла в кабинет синьора Лодовико.
– Хозяин, мне нужно с вами серьезно поговорить, – громко заявила она.
– Да, пожалуйста, я всегда к твоим услугам, – с готовностью оторвался от бумаг подеста. – Говори, Урсула.
Между ними сложились столь доверительные отношения, что Лодовико теперь даже не принимал от старой служанки отчеты по ведению домашнего хозяйства, чего раньше за ним никогда не водилось. Он полностью возложил все обязанности по хозяйству на нее.
Урсула сделала паузу и, набравши полные легкие воздуха, заговорила нарочито громко, дабы придать себе больше убедительности:
– Я решила, хозяин, что мне негоже быть единственной женщиной в вашем доме. Все в Санта-Кроче знают, конечно, что я и вы, хозяин, люди порядочные и предосудительным ничем не занимаемся. Да и возраст у меня уже не тот. Но так дальше не пойдет.
– Подожди-ка, Урсула. – Лодовико почувствовал, как мускулы его напряглись, а мозг вот-вот закипит, как вода в чугунке. – Ты к чему это ведешь?
– Я к тому, хозяин… – Она еще сильнее возвысила голос. – Жениться вам надо. – Тут Урсула сама испугалась собственной наглости и, виновато потупившись, пробормотала: – Так люди говорят.
– Какие еще люди? – Лодовико делал над собой титанические усилия, чтобы не сорваться и не вышвырнуть верную служанку за дверь.
– Да все! У нас в Санта-Кроче, да, пожалуй, и во всей Флоренции. Вы уже два года носа никуда не кажете. А у вас пятеро детишек, дом весь на мне, да вам, пожалуй… тоже… – Она запнулась на последних словах, так как увидела выражение окаменевшего лица подеста Буонарроти.
Наряженный в черное, подеста уперся широко расставленными руками в стол, втянул голову в плечи и страшно вращал янтарными глазами, отчего походил на изготовившуюся к прыжку пантеру.
Пятясь задом, Урсула выскользнула за дверь. Подеста сел обратно в кресло. За время, что он прожил один, он привык думать и размышлять. На смену бурным проявлениям темперамента пришли рассудительность и терпимость. Лодовико повзрослел. Он знал, что больше не способен полюбить ни одну женщину так, как любил Франческу. А пошлость он презирал. С другой стороны, невозможно плыть против течения и конфликтовать с общественной моралью: в доме нужна хотя бы номинальная женщина, исполняющая роль его жены. Как ни парадоксально это звучит, но возможный брак был похож на прием на работу. Раз есть синьор Буонарроти, то должна быть и синьора Буонарроти. Мальчики должны расти, видя в доме женщину. Таков был общественный порядок.