Я побывал на Родине
Шрифт:
Расспрашивали все больше старухи. Многие из нас успокаивали их как умели, говоря что мы — не последние и что за нами едет очень много возвращенцев. Но старухи плохо верили, они скорбно покачивали головой и утирали глаза кончиком головного платка. Потом они сгорбившись отходили.
Собственными средствами
В Ростове нам всем приказали выгружаться. Существование нашего эшелона, в котором мы проделали такой длинный и трудный путь, прекращалось. Кому нужно дальше — тот добирайся собственными средствами.
Ростовский вокзал был в очень жалком состоянии. Всюду зияли разрушения, кое-как
А если билетов свободных не окажется? — спросил я. — Ведь у нас маленький ребенок и никаких знакомых в этом городе…
Служащая пожала плечами и сказала, что она надеется, что билеты будут.
Я взял бумажку, поблагодарил приветливую девицу и понесся на вокзал. Мне пришлось проходить возле какого-то длинного забора, изукрашенного портретами советских вождей. Некоторые из этих физиономий я видывал в заграничных газетах и журналах, а другие мне были совершенно неизвестны. Эта галерея упитанных вождей, не знаю почему, навела на меня нечто вроде тоски.
Начальник станции, прочтя принесенное мною письмо, спросил одного из своих служащих, есть ли еще свободные места на Краснодарский поезд. Служащий, почесав затылок и подумав, ответил, что билетов на поезд вообще нет, но что я могу попытаться «как-нибудь» влезть в поезд, а потом заплатить стоимость билетов прямо контролеру. Я стал просить посодействовать мне, объяснив, что у меня жена с ребенком ждут, не имея возможности приткнуться где-нибудь на ночлег, что нам положительно некуда деваться и т. д. Начальник станции пообещал мне сделать, что будет в его силах.
Я вернулся к жене. За время моего отсутствия у нее украли сумку с кое-какими вещами, предназначенными для продажи, когда нам понадобятся деньги. Но это меня не огорчило. Мне все сделалось в тот момент совершенно безразличным. Моральные силы человека имеют предел. Мои — приходили к концу. Еще не доехав до Краснодара, я замучился настолько, что единственная мысль, занимавшая меня, была: как бы вернуться во Францию. Там человеческие отношения были совершенно другими.
Через полчаса появился тот служащий, который сказал, что билетов больше нет. Он отозвал меня в сторону.
— Знаешь что, я тебе билеты достану. По правде сказать, у нас есть бронь…
— Что такое бронь? — спросил я.
— Ну, билеты, которые мы должны выдавать возвращенцам, но ты должен сам понять, что всем жить надо… Отблагодаришь начальника и меня, а мы тебе это дело устроим. Уедешь сегодня вечером, с десятичасовым. Понял?
— Понял, — отвечал я. — А сколько надо?
— Много не надо, сотню дашь — и хватит.
Я согласился, но сказал, что у меня денег мало и придется что-нибудь продать.
— Валяй, — ответил мой благодетель, — только гляди, быстро, а то я скоро домой пойду.
Жена моя, узнав о предстоящей комбинации, страшно возмутилась и сказала, что это — свинство и сущий грабеж. И пришлось
По правде сказать, у нас оставалось еще несколько сот рублей, но мы решили сделать вид, что жена ходила продавать вещи. Спустя некоторое время я пошел к железнодорожнику, с которым мы условились о билетах. Увидя меня, он улыбнулся и спросил:
— Ну, как? Есть?
— Есть, — ответил я и достал сотенную бумажку.
Но он оказался еще честным человеком. Он возвратил мне пятьдесят рублей и сказал:
— Начальника сейчас нет. Вот билеты, и уходите куда-нибудь, в другое место. Пока начальник заметит, что не хватает двух билетов, то вы уже уедете, а я уж тут как-нибудь объяснюсь.
Я схватил билеты, не забыв при этом посмотреть, не просрочены ли они, поблагодарил железнодорожника и ушел. Мы с женой ушли со станции и остановились недалеко от станционного базара, усевшись на своих чемоданах. Светило и грело солнышко. Я принялся наблюдать. Впервые я был так близко от местных жителей. До сих пор меня окружали возвращенцы и их быт, столь же жалкий, как и мой собственный. Но и коренное население выглядело не лучше. Все мне было внове, все казалось чужим и диким. Во Франции торговаться не принято, а здесь торговались, что называется до упаду, разыгрывая целые сцены, которые могли быть смешными, если бы от них не щемила сердце обида и тоскливое разочарование. Бедные, обездоленные люди… Мне неловко было смотреть на жену, потому что я хорошо представлял себе ее душевное состояние. Я знал, что она гораздо раньше меня начала сожалеть о своем решении ехать на родину. Во Франции она видела совершенно иное, ей было стыдно за свои восторженные рассказы о советской родине, представшей сейчас перед нами такой жалкой, обшарпанной и несчастной.
Она очутилась за границей совсем молоденькой и не знавшей в полной мере всех унизительных тягот под-советского существования; как-никак, она жила раньше при родных, помнила мирное время, когда все же было не так трудно. Теперь ей приходилось переживать все трудности и тревоги советского быта…
Мое настроение оставалось прескверным, хотя понемножку и развеивалась, охватившая было меня, полная апатия. Я подбадривал самого себя и жену. Слава Богу, наш малыш был здоров.
Мы пробыли на привокзальной площади до вечера, а приблизительно за час до отхода поезда изведали первую, так сказать, свободную посадку в советский поезд. Увы, она немногим отличалась от посадки в возвращенческий эшелон. Господи, неужели здесь всегда так? — думал я. Неужели всегда нужно вот так орудовать локтями, отталкивая слабейших, напирая изо всех сил, чтобы протиснуться в вагонные двери? Меня все больше мучила тоска по жизни, в которой есть порядок, устроенность и спокойствие.
Мне припомнились французские поезда, в которых вагоны не так велики и, может быть, не так удобны, но в эти вагоны люди входили совершенно свободно, усаживались где кому больше понравится, где не было никаких проводников, а главное — никому не приходило в голову дрожать от боязни, что вот, не попаду в поезд, останусь — и что же тогда делать? Умолчу о подробностях посадки, скажу лишь, что было ужасно тесно, что мы трепетали за целость своих вещей и что в вагоне воздух состоял, кажется, из одного только густого махорочного дыма.