Я признаюсь во всём
Шрифт:
Она заговорила, только когда я доехал до Стахуса. Она сидела сзади, смешно, что я ее не заметил. Вероятно, это из-за неожиданно наступившей темноты. Она сидела совсем тихо, и сначала я увидел ее лицо в зеркале заднего обзора, а потом услышал ее голос.
— Добрый вечер, — сказала Маргарет.
29
— Добрый вечер, Маргарет, — сказал я. Опять появилось желание свистеть, но я подавил его.
— Мне было очень неспокойно сегодня после обеда — ты был не такой, как всегда. Тогда я попросила Джо проследить за тобой.
Очень медленно и осторожно я молча доехал до площади Ленбах.
— Ты был в больнице?
— Да.
— По поводу…
— Да, Маргарет.
Она положила руку мне на плечо:
— И… они тебе сказали?
В этот момент я уже точно знал, что я должен довести дело до конца.
— Да, они мне сказали. Я объяснил, что как автору фильма мне нужна кое-какая информация, и тогда они сказали мне. Теперь я это знаю.
Я остановил машину у бордюра перед кинотеатром «Луипольд». Вскоре, в полседьмого, начинался сеанс, и перед кинотеатром было много людей. Шел фильм «Ниночка».
Если она слушала внимательно, то в последний момент она может распознать западню, думал я. Она видела, что я мог совсем ничего не узнать…
— Ты знаешь… — беззвучно прошептала она.
— Да. — И я рискнул: — Глиобластома, — громко сказал я. — Меня нельзя оперировать. — Я посмотрел на нее в зеркало. Ее лицо было белым и неподвижным. — Ты это знала, — сказал я.
Она молча кивнула.
— Тебе сказали?
Она опять кивнула.
— Еще кто-нибудь знает — Бакстеры или…
— Конечно нет, — прошептала она. Я ждал, что она расплачется, но был разочарован. Она оставалась совершенно спокойной, невероятно спокойной. — Никто об этом не знает. Только я. Я… я не могла тебе сказать, Рой.
Теперь я знал все. Узнать оказалось так просто. Я полез в сумку. «Пожалуй, я могу опять надеть парик», — решил я. Она смотрела на меня во все глаза.
— Ну, — сказал я и повернулся к ней, — как я тебе нравлюсь? Правда, великолепный парик?
Она открыла рот и хотела что-то сказать, но не могла выдавить ни слова. Вместо этого она вдруг начала смеяться. Она смеялась громко, как в истерике. Она смеялась, и смеялась, и смеялась.
— Прекрати, — сказал я.
Но она продолжала смеяться. Она не могла остановиться. Тогда я тоже засмеялся. Мы смеялись, пока у нас на глазах не выступили слезы и мы не начали задыхаться. Неожиданно мы оба замолчали. На лице у нее появился панический страх. Я знал, чего она боялась: она боялась того, что я мог сказать. И напрасно — в эту минуту я был настроен очень благодушно, очень миролюбиво, очень весело.
— Так, — сказал я, — теперь, после всего этого кошмара, поедем ужинать. Я ужасно голоден.
Мы пошли в «Хумпельмайр», и я заказал столько еды, сколько не заказывал никогда в жизни. Сначала мы пили сухое «Пале шерри», к основному блюду — «Хайдзик Монополь» — брют и с десертом — «Карвуазье» и «Мокко».
Обслуживание было превосходным. У девочки-цветочницы я купил для Маргарет большую белую розу. А лангустов я взял две порции.
Поначалу жена сидела напротив меня в застывшей позе, как будто каждую секунду ожидала взрыва. Но я был вполне адекватен, и постепенно она успокоилась. Когда принесли филе, стало понятно, что и она проголодалась. А спаржу она заказывала дважды. Это был чудесный ужин, более чудесным и мирным он просто не мог быть. О моей скорой смерти мы не заговорили ни разу. Уже несколько лет я не ужинал с Маргарет так мило. Я находил ее очень симпатичной. Парикмахер, к которому она ездила, был явно талантлив. Я сделал ей комплимент. Она ответила мне комплиментом насчет моего парика. Что касается шоколадной бомбы на десерт, мы были единодушны: это был самый лучший деликатес, который мы вообще когда-нибудь ели.
Когда мы покидали заведение, на мне был парик, а Маргарет держала в руке белую розу. Мы поехали к театру, где нарядно одетые дамы и господа готовились к выдающемуся вечеру. Мы сразу нашли Бакстеров,
«Карвуазье» согревал желудок, я был слегка пьян и, когда через четверть часа смотрел из своей ложи в полный сверкающий зал, очень доволен собой. По всему, это был абсолютно благоприятный день.
Свет погас. Над декорацией, которая изображала улицу Лондона, поднялся занавес. Я нащупал в темноте руку Маргарет. На сцене стоял Глостер в исполнении Вернера Крауса. В мире с самим собой и со всем светом я слушал его:
— Итак, преобразило солнце Йорка в благое лето зиму наших смут. И тучи, тяготевшие над нами, погребены в пучине океана…
30
Нет, господин Краус, господин Глостер, господин Шекспир! Нет, господа, нет! Они еще здесь, тучи… Они еще не погребены в пучине океана. Это не мои тучи. Не те, которые тяготеют над моим домом. Напротив, буря еще предстоит, еще только построили сцену.
— Но я, чей облик не подходит к играм…
Это было уже лучше.
— …К умильному гляденью в зеркала; я, слепленный так грубо, что уж где мне пленять распутных и жеманных нимф…
Вот это соответствует действительности. Вернер Краус, исполнитель роли герцога Глостера, затем короля Англии Ричарда III, тяжело шагал вдоль рампы. И тут, когда этот безобразный сын Эдуарда IV начал постепенно завоевывать мои симпатии, он заговорил:
— Я, у кого ни роста, ни осанки, кому взамен мошенница природа всучила хромоту и кривобокость; я, сделанный небрежно, кое-как и в мир живых отправленный до срока таким уродливым, таким увечным, что лают псы, когда я прохожу…
Что лают псы, когда я прохожу.
Лаяло много псов. Лаял Джо Клейтон. Лаяли мои друзья в Голливуде. Мои друзья в Мюнхене. Такой уродливый, такой увечный — таким был и я. Я даже немного больше, если уж мы заговорили об этом. Я отмечен знаком смерти. Как патетически это звучит. Смерть патетична. Интересно, была ли у Ричарда III опухоль? Знал ли он, что он скоро умрет? Нет. И тем не менее он говорил с собой с таким сочувствием…
— …Раз не вышел из меня любовник, достойный сих времен благословенных, то надлежит мне сделаться злодеем…
Злодеем? Просто потому, что его никто не любит? Теперь его действительно никто не полюбит. Но, наверно, ему все равно. Мне, в конце концов, это тоже безразлично, любит меня кто-нибудь или нет. Мне безразлично? Конечно, мне безразлично. Этим я отличаюсь от Ричарда III. И тем, что он не должен умереть. Вообще-то, если я правильно помню, он тоже умрет. Но он об этом еще не знает, а я знаю. В этом маленькое различие. Да здравствует маленькое различие!
Что делает человек, который знает, что он должен умереть? Может, он сразу захочет стать злодеем? Точно не знаю. По крайней мере, в течение года, который ему остался, он может сделать еще несколько полезных, приятных, доставляющих радость вещей. Я тоже мог бы сделать множество дел. Да? Разумеется. Например, я мог бы убить какого-нибудь тирана. Политического деспота. Их предостаточно. Я мог бы прокрасться в его дворец войти ему в доверие, а затем убить его. Тогда я бы стал героем, а угнетаемый народ — свободным. Есть много угнетаемых народов — в Европе и других частях света. Только я ничего про них не знал, и они были мне совершенно безразличны. Почему я должен убивать тирана? Уже много тиранов убито. Уже есть достаточно памятников. А вдруг мое покушение не удастся, меня схватят и поставят к стенке? Вряд ли мне поможет, если я начну объяснять, что у меня опухоль. Они не дадут мне дождаться естественного конца, они приблизят его. Быть расстрелянным неприятно. Хотя они могут меня и повесить. Может, народ не хочет, чтобы его освобождали. Очень многие народы были уже освобождены и не получили от этого удовольствия.