Юрий долгорукий
Шрифт:
– Молчи. Дорога таких известна. А я говорю, что разбой от голода и от беса не спрячет. Он и сердцу добра не даст: идут по дорогам люди наги да босы, краюхи хлеба в котомке нет, а ты их совсем до гола босуешь. Ан, чем ты от них поживишься? Ну?
– Так я же и говорю…
– Ничем от таких нельзя поживиться!
– сурово перебивал Мирошку кузнец.
– Вот потому и осталось - идти на Суздаль. Дед мой был родом оттуда. Я, помню, отроком слышал: дед отцу не раз хвалил те места! Туда всё рвался. Ан, князь Мономах, а потом князь Юрий туда его не пускали: в Городце был им нужен. Так и
– Добром не пришлось, возвращаюсь неволей!
– А мне, кроме мамы да деда с Ивашкой, ещё городцовского домового жаль!
– простодушно вступила в чужой разговор Любава.
Она повернула своё миловидное лицо к Мирошке.
– Уж больно у нас в Городце домовой был славен! Ты помнишь, братеня, - спросила она уже дремлющего Ермилку, - каков он был сноровист да заботлив?..
Не открывая глаз, Ермилка с трудом ответил:
– Я помню… - и сразу же погрузился в сон.
– Такого теперь не сыщем… Ох, ловок был старый!
– восторженно продолжала Любава, опять обращаясь к Мирошке.
– Хлопотун такой да заботник. Всегда подсоблял в работе. Бывало, к ночи чего не успеешь, он всё доделает. Заворчит, застучит в избе, а доделает! Утром проснёшься - в красной рубахе, босой, косматый…
Она побожилась:
– Сама видала, хоть окрещусь! А уж как добр был… Если чему суждено случиться - так обязательно знаменье даст. Помнишь ли, братец… Ты спишь? Ну, батя, ты помнишь, как он тебя в бок толкнул, когда ты в ту полночь спал, а воры залезли в клеть?
Страшко покосился на дочь, хотел рассердиться на глупую болтовню, но вместо этого с интересом ответил:
– Ну, это я помню!
– А помнишь, когда к нам повадилась ведьма доить по ночам корову, он даже с ведьмой подрался?
– Вестимо, и это помню!
– Ох, славный был дедка! Найдём ли теперь такого?
Любава истово закрестилась, потом счастливо вздохнула, уютно свернулась калачиком рядом с Ермилкой - близко к Мирошке - и закрыла глаза. Сонным голосом она протянула:
– Скорей бы дойти до места… Мирошка беспечно сказал:
– Дойдём!
– И пищу добудем?
– Ну да!
– Ух, сытно поесть охота…
Любава пригрелась, заснула. А утром её разбудили весёлые голоса: отец, Мирошка и брат Ермилка возились возле костра. Сидя на корточках у кучи из мха и веток, отец ударял ножом по кремню, высекая искры, и ровно, настойчиво повторял слова огневого заговора:
– Огонь-огонёшек, дайся нам, грешным. Не дайся врагу, а дайся добру. Не гасни, а взъясни. Промёрзли, продрогли - тебя зовём…И вот огонёшек высекся, прыгнул в колючий мох, из мха - на сухую хвою, по хвое - на ветку смолистой ели, к сучку сосны. Потом заплясал, поедая пищу и
Возле костра, на траве, белели мокрые птичьи перья.
– Отколь у вас птица?
– спросила Любава.
– Ой, курица, я гляжу!..
Ермилка вскричал:
– Ага, увидала? Мирошка в посёлок, неведомо чей, ходил, поймал эту курицу для тебя! За то ему по горбу батогом попало…
Ермилка заливисто рассмеялся:
– Ишь, гнётся возле костра… А всё потому, что плечи в ссадинах. Сам видал!
Мирошка тоже попробовал засмеяться, но застеснялся и только взглянул на Любаву со смущённой, быстрой улыбкой.
Сердце Любавы счастливо дрогнуло. Она поспешно вскочила с земли и начала помогать отцу насаживать тощую, синекожую курицу на деревянный вертел.
В тот день они хорошо поели, согрелись и тронулись дальше - в лесную глушь, в чужую, хоть и заветную даль.
Так дошли они до безлесной долины - Пустого Поля. Оно тянулось большой полосой до мутного горизонта, а в самой его середине, на сгибе глухой реки, у трёх больших тополей стояла церковка. Возле церковки сидел чернец. Он сидел на бревне и плакал, не вытирая слёз.
Любава спросила:
– Чего ты, дедушка, плачешь?
Чернец повернул к ней лицо, и Любава смутилась: несмотря на поблекший, печальный взгляд, монашек был явно пригож и молод. Небось только-только пришёл он сюда из Киева просвещать крещёных и некрещёных, да не сумел среди них ужиться, поддался тоске… оттого и плачет! Она поправилась:
– Ай, прости… я думала - дедка! Чернец печально ответил:
– Чего прощать? Грехи мои, видно, тяжки! За то Господь напустил беду… От этой беды и плачу.
– А что за беда?
– Нечистые в церкву да в келью влезли. Иные шумят и летают, иные пищат там во образе крыс. Расхитили у меня все запасы, какие были на зиму. Крова лишили: сижу на дожде, как праотец Ной сидел…
И смущённо спросил:
– Поесть у вас нет ли? Ермилка ответил:
– Есть!
Но отец больно ткнул его кулаком в посиневшую от холода шею, строго поправил:
– Нет ничего. Отколь у нас пища?
Чернец покорно вздохнул: «Вот горе!» - и вновь заплакал.
– Сами сытое место ищем, - угрюмо буркнул Страшко, уже начиная жалеть монашка и клясть свою скупость.
– Туда собрались идти…
– А где оно есть, то сытое место?
– Слыхали, что есть оно в Суздале, за Москвой-рекой.
– Ишь, славно! И я слыхал!
– Чернец оживился и быстро встал.
– А в сих местах у нас пусто. Затем и зовётся: Пустое Поле. Ни десятины для церкви нельзя собрать, ни себе для пищи…
– Ну, вот и пойдём на Суздаль, - совсем смягчился Страшко.
– На вот, пока пожуй.
Он дал чернецу остатки куриного крылышка. Тот сразу же заработал зубами.
– Монах один киевский звал меня прошлым летом, - сказал он, бойко жуя.
– А я не пошёл, боялся устав нарушить.
– Ну, теперь иди.
– И то: не пойти ли? Здесь всё едино - пусто… Мирошка весело вставил:
– А церкву свою запри да сожги в ней всю нечисть! Чернец поражённо уставился на Мирошку:
– Ой, так ли?