Юрий долгорукий
Шрифт:
От проруби тонко струился пар. Попадая в луч солнца, бьющий из-за спины коней пар начинал гореть и струиться множеством ярких, прозрачных красок. Он был многоцветным, как кисея, и вместе с тем призрачным, невесомым. Дружина глядела на этот пар с такой же счастливой улыбкой, как летом - на радугу в небе.
Любаве вспомнился приговор:
Гори-гори, радуга, Да вёдро надолго!А
Тем временем Кирька поставил ведро на лёд.
В чистой, белой осине вода колебалась ровно, была прозрачной, будто единая капля. Морозец сразу же прихватил её на краях, и края ведра округлились, сверкнули в луче спокойно и так же ясно, как и края первозимней проруби.
– Как нынче спала, Любава?
– спросил, улыбаясь, Кирька.
– Добротно спала, легко.
– А мы нынче ох замёрзли!
Юноша закряхтел и поёжился, изображая степень ночной прохлады. Но тут же весело засмеялся - румянощёкий, со сверкающими, белыми, как первая пороша, зубами.
– Бедный Мирошка совсем застыл!
– добавил он как бы между прочим.
И девушка сразу притихла. Отвернувшись от Кирьки, чтобы он не заметил невольной озабоченности на её лице, она как можно спокойней спросила:
– Опять всю ночь с тобой у костра сидел?
– Опять.
– В поход идти его соблазняешь? Кирька беспечно взмахнул рукой:
– Не я соблазняю: он сам идёт. В избе, чай, душно да тесно. На воле - слаще…
Потом добавил:
– А что ты соблазном похода меня коришь? Раз хочет Мирошка идти в поход, пускай идёт! Ты думаешь, здесь-то лучше?.. Ну-ну, не балуй!
– вскричал он сердито, дёрнув коня за повод.
– Ещё в канавину угодишь!
– и оттеснил коней от воды.
Мир для Любавы сразу же потускнел, как будто и не было в небе солнца, и снег под солнцем не искрился, не сверкал.
– Так, значит, верно: Мирошка идёт в поход?
– тоскливо спросила она Кирюшку.
– Куда же ему в поход? Уж не туда ли, куда князь Юрий нашего Никишку раньше услал?
– Нет, вроде как не туда. В другой поход. Вон туда!
– легко ответил Кирюшка, махнув рукой на Заречье.
– Ох, славно там вступим в сечу с врагами князя! Глядишь, Мирошка хорошим воином будет: всё лучше, чем землю сохою драть! А ну ты, гнедой, не лезь!
– вскричал он опять свирепо и попросил Любаву: - Дай мне ведро, а то утоплю гнедого…
Пока суетливый Кирька и раз и два черпал воду из проруби для гнедого, пока конь пил, раздувая ноздри, влезая мордой в ведро до самого днища, Любава стояла и меркла, как меркнет день, когда вдруг с запада выйдет облако, скроет солнце и сразу станет повсюду скучно, холодно, неприютно…
Сзади кто-то всё ближе скрипел снежком, идя по тропе. Вот этот кто-то тихонько вышел на гладкий лёд, приблизился к проруби. Но Любава даже не оглянулась: печальными, потерявшими блеск глазами она следила за Кирькой и за конём, потом - за ведром, которое Кирька, наполнив свежей водой, поставил возле Любавы.
Вздохнув,
Мирошка мягко поднял ведро. Несколько светлых капель упало, дробясь, на лёд. Лучик солнца ударил в бусины капель, и они заиграли, как самоцветы, на синем льду.
Любава сказала:
– Ой, напугал меня, право!
Но голос её, и лицо, и значенье случайных слов были полны не испугом, а снова счастливой радостью оттого, что день начинается так хорошо, что в чистой долбянке вода - светла, что взял долбянку - парень Мирошка, что снег скрипит под его ногами чисто и весело, в лад скрипу шагов и самой Любавы…
Медленно, молча они поднялись на берег.
Посёлок лежал перед ними новый, недавно возникший после очередного пожара. Высокие, крепкие тыны, поставленные людьми для защиты себя и скота от зверя, особенно от волков в глухое зимнее время, были подобны ладоням, поставленным пальцами кверху перед безглазыми ликами изб, потому что прозрачных окошек в те годы избы простых людей не имели. Но девушке и Мирошке посёлок в то утро казался милым - под крепким широким взгорьем, с летучим клокастым дымом от очагов, с хлопаньем крыльев и звонким пеньем позднего петуха.
Любава с улыбкой взглянула в лицо Мирошки. И тут же смутилась, зарделась, как маков цвет: парень глядел на неё так ласково и открыто, что сердце её на мгновенье будто остановилось. Потом оно радостно распахнулось, как дверь навстречу летнему солнцу, а кровь прилила к щекам Любавы так сильно, что даже мелкие слёзки выжала на ресницы.
– Ты что же?
– спросила Любава, заставив сердце смириться.
– Опять по ночам у костра с Кирюшкой сидишь? Аль у Ивашки Овчинного на полатях уж больно худо?
– Так что?
Мирошка принял ведро из правой в левую руку, вздохнул и сказал:
– Да так…
Он не сказал Любаве, что быть одному у Ивашки - тоска невмочь: тянет Мирошку к избе лукавого Полусветья, где прижилась Любава Страшкова. От этого каждый вечер ходит он к той избе да стоит до ночи у тына в надежде хоть голос её случайный услышать, хоть след Любавы увидеть, а то и внезапно встретить, коль выскочит из избы…
Сейчас по ночам не спится Мирошке и от иного: каждую ночь возле изб, у реки и на взгорье, везде вокруг негасимо и жарко горят костры, ночует княжья дружина. Дружине и ночь, и лютый мороз нипочём. Её и зверь свирепый боится. А скоро будет её бояться и недруг: дружина идёт в поход…
Вздохнув, он подумал об этом походе, а Любаве только сказал:
– Да так…
Сказал и тайно подумал:
«Прощай, красавица лада. Надолго с тобой расстанусь!»
Как будто почуяв это, Любава спросила его с отчаяньем в сердце:
– Слыхала я от Кирюхи: решил ты идти с дружиной…
– Решил.
– Ох, страхи!..
Любава остановилась. И сердце в ней тоже остановилось. И кровь отлила от ушей и щёк. Но слёзы на глазах остались…
– Чего ты идёшь, Мирошка? Похоже, всё воли желанной ищешь?