За городской стеной
Шрифт:
— Мне здесь нравится. Я вырос в такой же глуши.
— О боже! Возвращение в утробу! Какая сцена! В твои-то годы!
— Твоя терминология всегда поражала изысканностью, — сказал Ричард, — у тебя все утробы, фаллосы, анусы…
— Ты слышал последний анекдот про Тони? — спросил Дэвид. — Возвращается он недавно в Лондон после года в Греции и заявляет: «Вот, дорогой, где был anus mirabilis». Великолепно сказано, а?
— Нет.
— Ну ладно, хорошо! — Дэвид встал. — Поскольку уж мы застряли в этой проклятой сельскохозяйственной дыре, нужно хотя бы прогуляться. Ты же этим здесь занимаешься? Скачешь по горам, общаешься со Всевышним, Невидимым и Неслышимым, белоснежно-чистым, в решениях быстрым. Господи всеведущий и всесильный, пользуйтесь дешевой рабочей силой! Так, что ли? Ну, тогда пошли. Есть у тебя запасные доспехи для меня? Но прежде
— Вверх по лестнице.
— Ты хочешь сказать, что этот домишко способен выдержать второй этаж? Ай да англичане!
Он пошел наверх. Уверившись, что он ушел и внезапно не вернется, Антония, которая продолжала сидеть, подобрав под себя ноги, так что совсем затерялась в большом кресле и была похожа на брошенного котенка, торопливо заговорила с Ричардом.
— Салли ужасно переживала. Правда! Я видела ее сразу после того, как она получила ваше письмо… и она сказала, что вы были до того во всем честны, что она просто восхищена и потому решила, что было бы несправедливо на чем-то еще настаивать. А кроме того, Филип как раз уезжал в Германию, и, если бы она не поехала с ним, это могло показаться странным, особенно после всех его хлопот. Но ее очень тронуло ваше письмо, Ричард, это я знаю точно. По-моему, она считает, что вы правы. Она сказала, что в конце концов вы вдвоем только испортили бы друг другу жизнь, и больше ничего. И поскольку вы предоставили ей шанс выпутаться, она этим шансом воспользовалась. Только не верьте Дэвиду.
— Это со мной нечасто случается.
— Вот… — задумчиво произнесла она. — Знаете, он далеко не так уверен в себе, как прикидывается…
— И слава богу!
— Вот… — Она заговорила медленнее, растягивая слова: — Я что хочу сказать… Он сумел поставить этот журнал, да его-то там не любят… И по-моему, это его гнетет. Я хочу сказать, когда достигаешь его уровня, то просто необходимо, чтобы тебя любили, — иначе не видать ему работы, к какой он стремится. А что он прекрасно с ней справился бы — в этом никто не сомневается. Но, по-моему, главное, почему он серьезнозадумался, не устроиться ли ему на это место на телевидении, — это страх, что ему начинает изменять счастье. Он слишком быстро продвигался по службе — это всех раздражает. Ему завидуют. И вот мне кажется, он решил, что, если ему удастся развернуться здесь по-настоящему — ведь отчасти это будет и административная работа, — он получит хороший козырь, как, по-вашему? Во всяком случае, мне кажется, когда вы уехали, он очень жалел — не ждал этого, — хотя, наверное, отчасти сам вас довел, ведь он же вас заваливал работой.
— Тут дело не столько в самой работе, сколько в вечной спешке. Сами по себе статьи эти вряд ли имели какое-то значение.
— Вот… Статьи, конечно, большого интереса не представляли… не представляют, ведь так? Я хочу сказать, Дэвид всегда ставил ваши статьи выше всех остальных, но даже они… Собственно, вы и собирались сделать их несколько поверхностными. Правда?
— Нет! Но так вышло. Спасибо!
— Вот… Ну, и вы понимаете, Дэвид ведь действительно талантливыйчеловек. По-моему, ему просто осточертело все это.
— Что именно? — спросил, появляясь в дверях, Дэвид. — Ага, молчите! Итак, вы говорили обо мне? Верно? Почему молчание всегда знак согласия? Почему бы ему не быть знаком пренебрежения, например? Нет! Ну ладно, я пересмотрел наши планы. Из твоих крошечных оконец на втором этаже я уже видел окружающие тебя с трех сторон горы или что там еще. Поэтому прогулка отменяется. Предлагаю выбрать четвертую сторону, где гор нет, и насладиться английским сельским пейзажем, как я люблю — в облаке бензинной гари, со скоростью шестьдесят миль в час, взяв курс на ближайший известный тебе ресторан, где подают добрый горячий обед и доброе холодное пиво, как сказал бы мистер Хемингуэй. Помнишь его «Праздник, который всегда с тобой»? Он пишет там, что жена его «готовила добрыесандвичи». Интересно, что было бы, если бы она вздумала готовить худые? Заметь, этот человек пытался воскресить слово «добро», уж поверь мне. В этой книге оно встречается десять раз на странице, как минимум. Поэтому он, наверное, и пустил себе пулю в лоб. Добро мертво, а Эрнесту недостало веры праотцев, чтобы преодолеть этомаленькое препятствие, когда он споткнулся
— Пожалуй, косят? — спросила Антония.
— Только что кончили, — ответил Ричард.
— Когда вы закончите первый тур вопросов и ответов в сельскохозяйственной викторине, можно, пожалуй, и выезжать. И ради Христа, Ричард, переоденься. То, что ты живешь здесь, достаточно плохо и без того, чтобы ты еще наряжался для своей роли. По-моему, с твоей стороны чистейшая показуха одеваться под деревенского простака. Ты заслуживаешь лучшего.
— Какая может быть связь между рациональностью и одеждой? Носят ее, чтобы приукраситься, а вовсе не для тепла. Это павлиний хвост, а не оперенье.
— А по-моему, Ричард одет удивительнорационально, — сказала Антония.
— Продолжай в том же духе, и ты кончишь там, что будешь брать телевизионные интервью у архиепископа Кентерберийского и дирижера самого модного поп-оркестра.
— Люди получше меня вынашивали замыслы и похуже. Ну, поехали!
Они послушались его и вскоре очутились в Коккермауте, в ресторанчике «Форель», где долго, обильно и словоохотливо завтракали. После завтрака, объявив, что таким прекрасным летним днем нельзя не полюбоваться и что откуда же еще любоваться им, как не из окна комнаты, выходящей на солнечную сторону, Дэвид потребовал, чтобы они перебазировались в гостиную, где они еще выпили, затем попросили чая и стали дожидаться открытия бара. Все это время они с Ричардом без умолку говорили о Лондоне, общих друзьях, политике, непрестанно перепрыгивая с предмета на предмет, ведя разговор в возбужденном, приподнятом тоне, что в самом Лондоне было естественно и забавно, в Коккермауте же звучало истерично и излишне многословно. Антония снова, как и после реплик, произнесенных при появлении (по всей видимости, хорошо отрепетированных), весьма изящно свернулась в кресле и совершенно отрешилась от них обоих, судя по равнодушным ответам в тех случаях, когда спрашивали ее мнение. Они говорили об успехе.
— Я просто не вижу других мотивов, или стимулов, или как тебе угодно называть это, — говорил Дэвид, — я хочу сказать — какие еще причины могут побудить человека к действиям? Назовем это честным соперничеством, если тебе так больше нравится. Что еще?
— Да какое там стремление к успеху — просто Жадность, — ответил Ричард, — жажда власти или жажда наживы. Все, что угодно, лишь бы преуспеть. И какие-то мерки насчет того, что и когда допустимо, вряд ли здесь имеют значение. Добейся известности, и это уже успех, хотя причина твоей известности может не иметь никакого отношения ни к твоим дарованиям, ни к твоим личным качествам и т. п. — довольно оказаться в составе жюри на телевизионной викторине.
— Не так это просто, как кажется.
— А кто говорит, что просто? Но этого же недостаточно— вот что я хочу сказать. Мне осточертело гоняться за знаменитостями — ведь вся моя работа сводилась к этому, может, потому я так болезненно реагирую, как выразился бы ты.
— Просто тебе осточертела роль догоняющего. Захотелось для разнообразия самому стать знаменитостью. Чтобы погонялись за тобой.
— Ну, это ты…
— Для разнообразия! — Дэвид помолчал и прибавил: — Подумаешь, разнообразие.
— Неужели ты так-таки и не можешь меня понять? Просто я считаю, что жизнь можно устроить лучше, вот и все. Не исключено, что я ошибаюсь. Не знаю, сумею ли я ясно сформулировать свою мысль и т. д. и т. п., но, видишь ли, мне кажется, что погоня за успехом — чем, по твоим словам, занимаются абсолютно все, по крайней мере все, кого мы знаем (никто, конечно, в этом никогда не признается, но для них единственное, что важно в жизни, это быть известными), — так вот, мне кажется, что для меня это теперь уже не столь существенно. И я хочу выяснить, нет ли еще чего-нибудь. — Ричард волновался, ему хотелось, чтобы слова его звучали убедительно, но до этого еще не дошло он сам еще ясно не видел своей цели.