За городской стеной
Шрифт:
Подойдя к коттеджу Ричарда, она приостановилась: ей очень хотелось бы незаметно заглянуть к нему. До нее донеслись звуки музыки: какой-то квартет исполнялся по радио или, может, это играла пластинка. Дженис попыталась вспомнить композитора, но не смогла; музыка, играющие на занавесках отблески пламени и мысль о завидной свободной жизни, которую, судя по разговорам, устроил себе Ричард, вызвали у нее гримаску отвращения и досады, и она заспешила прочь.
Пока она шла полями к озеру, лишь шелест ее собственных шагов по траве нарушал тишину. Беглянка! И как чудесно, что ночь, сама того не ведая, поглотила ее и она может двигаться в ней, как Иона во чреве кита. Чем дальше она отходила от дома, тем свободнее чувствовала себя — в воображении она казалась себе ночной дриадой, героиней то одного, то другого романа, непременно преследуемой или кого-то преследующей, скорее всего, мадам Бовари или Анной Карениной — любимыми героинями ее школьных дней, хотя обе они в представлении Дженис носили рабские оковы — иными
В свое время она пролила из-за этого немало слез, но потом успокоилась. Единственное чувство, которое она испытывала сейчас, была пьянящая радость: веселое возбуждение, казалось, передалось даже ее рукам и ногам — перелезая через изгородь, чтобы пересечь горную дорогу, она почувствовала, что они снова стали гибкими и послушными, юбка стесняла шаг, но это уже не раздражало, напротив, сопротивление шершавой материи было приятно.
Повыше, на горе, вспыхнул велосипедный фонарь и стал приближаться к ней; она прижалась к живой изгороди, чтобы не быть замеченной. То был Эдвин, который, переодевшись в рабочее платье, ехал в Киркленд, где его ждала какая-то работа. Он увидел Дженис со спины и тут же сообразил, что узнан, но что присутствие его нежелательно, и прокатил мимо, даже не замедлив ход. Она перебежала дорогу и очутилась на поле, за которым находилось Когра Мосс.
Отъехав подальше, Эдвин остановился у обочины. Он привык мгновенно определять настроение Дженис и действовать соответственно, научился извлекать из любого положения хоть какую-то выгоду для себя. Сейчас он решил, что она еще недостаточно оправилась, чтобы гулять в одиночестве в такое позднее время. Он должен тайком сопровождать ее. Не показываться ей на глаза, но быть под рукой. Он перекинул свой велосипед через калитку и спрятал его за изгородью. Затем быстро зашагал через поле к дорожке, по которой, он это знал, непременно пойдет она.
Он никогда не понимал ее пристрастья к одиноким прогулкам. Сам он вырос в небольшом промышленном городке и под словом «прогулка» понимал пикник, экскурсию, развлечение. Тем не менее он исходил с ней — до чего же бесцельными казались ему такие прогулки — все эти горы и знал их как свои пять пальцев.
Когра Мосс никогда ему не нравилось: унылое место, мало деревьев, смотреть не на что — лишь обнаженные склоны гор, обступивших ложбину со всех сторон; озерцо было обнесено железными перилами, местами сломанными — в темноте можно запросто оступиться и упасть в воду. Вспомнив об этом, он бросился бежать, забыв об осторожности, и Дженис услышала его.
Глава 8
— Эдвин, ты?
Он застыл на месте.
— Я же знаю, что это ты. — Она помолчала. — Если это ты, не отвечай. — Он услышал смешок, и слова застряли у него в горле. — Ну что ж, своим молчанием ты подтвердил свое присутствие, — сказала она немного погодя, — другого доказательства и не нужно.
После этой нелепой тирады Дженис двинулась дальше; дважды она приостанавливалась, чтобы насладиться замешательством Эдвина при каждой такой остановке. Ее трогало его намерение охранять ее и очень радовало то, что он не собирается навязывать ей свое общество.
Между дорогой и Когра Мосс не встречалось никаких деревьев, кроме коротенькой тополевой аллейки, неожиданно возникавшей на склоне горы Нокмиртон; словно кто-то задумал однажды превратить эту древнюю котловину в цветущую аркадию, но, наткнувшись на сопротивление голых гор, отказался от своей затеи. Однако куцая аллея сохранилась, и сейчас при свете луны, выглянувшей из-за громоздкого силуэта горы Блэйк, Дженис видны были устремленные в небо вершины деревьев, похожие на зачехленные плюмажи. Она знала, что стоит раскинуть руки, и можно коснуться кончиками пальцев нежной коры и, если бежать от тополя к тополю, стволы начнут мелькать мимо в том же завораживающем ритме, в каком телеграфные столбы проносятся мимо окна вагона.
Аллея упиралась в небольшую водокачку, а там было уже и само озеро. Она прошла ярдов сто по берегу, ведя рукой по покосившимся ржавым перилам, нашла скамейку, минуты не просидев, снова вскочила, подошла к перилам и оперлась о них, прислушиваясь, как шуршит в зарослях вереска Эдвин, выбирая наблюдательный пункт.
— Можешь спуститься ко мне, если хочешь. Я только не хочу разговаривать.
И опять ответа не последовало. Она пожала плечами.
Луна к этому времени целиком выбралась из-за гор. Она была непомерно большая, неровная и господствовала в небе, подавляла
Дженис вспомнила, что была здесь точно такой же ночью за несколько дней до первого выпускного экзамена, когда мир еще находился в полном равновесии, и ей пришла тогда мысль, что Офелия или леди Шэлот, решив наложить на себя руки, не нашли бы лучших декораций. Она и сама когда-то подумывала о самоубийстве, но это была всего лишь игра — простейший способ увеличить в своих глазах цену собственной жизни, вроде того, как в детстве она нарочно растравляла себе душу, воображая, что отец умер, так что даже засыпала в слезах. Дженис улыбнулась, вспомнив все это: до чего же мала и глупа она была тогда. И вдруг ей стало страшно.
Она слишком далеко зашла для первой прогулки и теперь почувствовала себя нехорошо. Этот ребенок! Когда мать уходила по своим делам и Дженис оставалась за хозяйку, она иногда часами просиживала у колыбельки, вглядываясь в личико дочки. Дай она себе волю, она могла бы обнаружить в девочке что-то привлекательное, могла бы привязаться к ней, полюбить ее, и тогда безапелляционные слова матери: «Ты же любишь ее… что бы ты там ни говорила… я же вижу» — оказались бы справедливыми. Но она себе воли не даст. На память приходили перенесенные при родах муки, это выручало ее, помогало сопротивляться. И сразу же она начинала ругать себя: «идиотка», «безмозглая дура», «зачем, зачем». Как могла она допустить это? Отец девочки, Пол, преподаватель колледжа, казался ей не столько губителем, сколько олицетворением беды, которой она расплачивалась за собственную глупость. Вместо того чтобы проявить силу воли и, поступив в колледж, жить своим умом, она поддалась его влиянию, поверив, что подобная уступчивость как раз и является доказательством ее независимости. Он много говорил с ней и осторожно вводил в круг ограниченных — в ее представлении безграничных — познаний, теоретических и практических, которыми располагал; как будто она не могла с гораздо большим успехом овладеть ими сама, не окажись она, как ей представлялось теперь, сбитой с толку унизительно лестным мужским вниманием. Вниманием мужчины, который говорил с ней о том, о чем ей хотелось слушать: о книгах, идеях, возможностях… Не то чтобы она отдалась ему. Сурово, не слишком тонко оберегая свою невинность, она долго сопротивлялась — до той ночи, когда он, пьяный, нетерпеливый, с угрозами, швыряя в нее, ошеломленную оттого, что такие вещи могут говорить ей, злыми словами, повалил ее на свою постель, притворяясь перед собой и перед ней, что ее сопротивление продиктовано стыдливостью, а не нежеланием, и овладел ею. Изнасиловал! После этого она категорически отказалась встречаться с ним. Он покинул колледж до того, как ее беременность стала заметна, и ей также пришлось уехать. На все его письма, просьбы, переданные через третьих лиц уверенья в любви ответ был один — она лишь отрицательно трясла головой. Она не желала его видеть ни сейчас, ни потом, не желала, взглянув на него, убедиться, насколько презирает себя за него. Никогда больше!
А Паула ведь искаженное слово «Puella», то есть «девочка». Очень подходящее имя для ее дочки. Неопровержимое доказательство, что с отцом покончено навсегда. Егоимя, и тоже искаженное. Puella, Puella, Puellam.
— Puellae, Puellae, Puella, — громко склоняла она. — Puellae, Puellae, Puellas, Puellarum, Puellis… Ты меня слышишь, Эдвин?
Никакого ответа, даже сопения его не было слышно. Может, он ушел, пока она стояла тут?
Опять эта луна! До чего же она плохо себя чувствует. От ходьбы заболели швы, и, хотя ночь до сих пор хранила духоту и жар, скопившиеся для грозы, так и не разразившейся, она вдруг озябла, выступивший пот стал холодным и липким. Поплыть бы, покачиваясь, на этом золотом шаре, зашевелился в мозгу червячок. Поплыть бы… Сонная бесшабашность напала на нее; усталость в соединении с колдовской таинственностью этого места давили так сильно, что она даже почувствовала слабость в ногах. Черная вода, глянцево-черная вода — упасть в нее и скользнуть вниз, на глубину десять тысяч сажен, и улечься там среди длинных, похожих на кудри, колышущихся водорослей. Выбрав такой конец, она окончательно доказала бы свою независимость, но не о свободе выбора говорил бы такой поступок, а лишь о жажде забвения. И все же она привела себя в по-настоящему экзальтированное состояние, у нее даже дыхание перехватило, и она вцепилась дрожащими пальцами в холодные, заржавленные, шершавые перила, всем телом ощущая, как собственная кровь то нежно его подхлестывает, то отчаянно бьется в нем. Не выпуская перил, она рухнула на колени, закрыла глаза, и перед ними закачалась, кружась и замирая, необъятная галактика.