За городской стеной
Шрифт:
— Ах, папа, я не знаю. Можно быть последним дураком и обывателем и все-таки писать в журналах. Что тут такого особенного?
— Мне он все равно нравится, — помолчав, сказал Уиф. — Обыватель-добыватель. — Он улыбнулся. — Зря он, конечно, здесь лоботрясничает, но парень он славный. Будто подхватывает каждое твое слово. Ты заметила, мать? Подхватывает, будто ничего подобного в жизни не слыхал.
— Бесси (это была миссис Джексон) говорила мне, будто он останавливается и заговаривает с каждым встречным. Ему все равно, кто это. Даже Эдна Паркинсон может ему часами что-то рассказывать,
— Господи! Этого еще недоставало! — Лицо Дженис стало жестким, и даже рука сжалась в кулак. — Если он думает, что может за наш счет написать книжку из серии «Путешествия по забытым уголкам Англии»… Пусть только попробует!
— Ну-ну, — сказал Уиф, откидываясь назад на стуле, — что до меня, я бы не возражал, если бы меня в книге описали. А ты, мать?
— И я не против. Только б не описывал мою наружность.
— А пусть его делает что хочет. Только и слышно: Ричард то да Ричард се. Надоело!
— По крайней мере есть о чем поговорить, — спокойно сказала Эгнис. — Теперь мы и за это должны спасибо сказать.
— А почему нам, собственно, нужно разговаривать? — пробормотала Дженис, главным образом чтобы последнее слово осталось за ней, чтобы отступить, не роняя достоинства.
— Потому что есть вещи, о которых нужно поговорить.
Девочка высосала свой рожок, и Уиф, чтобы разрядить атмосферу, начал передразнивать ее отрыжку. Дженис уткнулась в книгу. Эгнис понесла ребенка наверх. Было половина девятого, и ее уже заботила мысль о ночном кормлении. Пока Эгнис была наверху, Уиф включил телевизор и стал скручивать себе сигарету.
Вернувшись, Эгнис собрала со стола, налила всем по чашке чая, а затем плюхнулась на кушетку и стала смотреть на мерцающий экран. Телевизор их был постоянно в неисправности, а Уиф не знал, как к нему подступиться. Он мог провести в дом электричество, починить часы, разобрать на части мопед и поковыряться в радиоприемнике, но в телевизорах он ничего не понимал, а когда они возили свой аппарат в ремонт, он через два-три дня снова портился, и деньги оказывались выброшенными на ветер. Поэтому сейчас они смотрели скользящие вниз кадры — снежную вьюгу и размытые контуры, сквозь которые с трудом пробивалась к ним какая-то любовная драма. Это была любимая передача Уифа, и, пока она не кончилась, все сидели молча: Эгнис, позевывая, вязала, Дженис читала, время от времени с непреодолимым отвращением поглядывая на экран.
Когда передача закончилась, Уиф пошел в свой сарайчик поработать. Дженис посмотрела новости и выключила телевизор. Эгнис уснула. Дом стих.
Дженис закурила сигарету и уставилась в огонь. На дворе с приближением грозы жара усиливалась. Лето. И все равно пылающий огонь. Очаг — средоточие семьи, фокус. Фокус-покус! Она пнула решетку. Угли распались, и выпрыгнувший золотисто-огненный язык чуть не лизнул ей ногу.
— Что это? — спросила Эгнис.
— Ничего.
Эгнис сидела, опустив плечи; широко расставленные колени туго натягивали старенькое ситцевое платье; подол нижней юбки свисал чуть не по щиколотку. Дженис было неприятно смотреть на нее. С минуту Эгнис терла кулаками глаза, прогоняя сон, заодно она старалась выиграть время и подготовиться к разговору с Дженис. Главное — начать. Но начать было необходимо.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказала Дженис. — Поскольку отец ушел, тебе представляется случай поговорить… только имей в виду, я не передумала. Да ты и сама знаешь. Нет! И не собираюсь!
— Да не волнуйся ты так, — устало сказала Эгнис. — И не кипятись. Никто не собирается тебя к чему-то принуждать.
— Как бы не так! А ты! Ты молчишь… но ведь я знаю, что ты… Послушай, мама, ведь я говорила тебе, говорила — еще давно сказала… Сказала ведь? — Ее всю трясло от волнения, и Эгнис никогда не знала, что говорить в таких случаях, как вывести ее из такого состояния.
— Конечно, сказала. А я что, разве жалуюсь?
— Но ведь для тебя это ужасно. Ты вконец изматываешься, ты устала, ты спишь на ходу… я не могу это выносить. — Она помолчала. — Но я… отказываюсь… что-нибудь… ничего не желаю делать. Отказываюсь! Если я соглашусь… Она меня свяжет по рукам и ногам. Ты считаешь, что это звучит ужасно… И я считаю, что это звучит ужасно. Это действительно ужасно.
— Что уж тут такого ужасного? Многие матери…
— Я не… Я не чувствую себя матерью. Не хочу чувствовать себя матерью.
Эгнис с трудом подавила нарастающий против дочери гнев. Она тоже была вспыльчива, но уже давно заметила, что вспышки ее гнева разбиваются о холодную решимость Дженис, как вода о камень.
— Эта крошка скоро захочет иметь маму, — спокойно сказала она. — Мне приятно нянчить ее, — приятно, поверь мне, Дженис. Я очень горевала оттого, что после тебя у меня больше не могло быть детей. Но каждому ребенку нужна мать.
— Почему?
— Потому что нужна, Дженис.
— Но почему? Почему? Если за ребенком хорошо смотрят… Я ведь тебе в подметки не гожусь. Ты хочешь сказать, что я причиню Пауле вред, если не возьму ее себе. Это неправда. С тобой ей гораздо лучше. Взяв ее, я причинила бы ей куда больше вреда.
— Но это же такая радость! Дети — радость! Поверь мне. Ну, конечно, они иногда…
— Как ты не можешь понять? Для меня этот ребенок — не радость. Никакая не радость. Ни капельки! О, как я хотела бы вычеркнуть последний год своей жизни. Я правду говорю, мама. Я не умею притворяться. Правду говорю.
— И что, по-твоему, в этом такого уж замечательного? Если бы все начали сообщать о том, что они чувствуют, уверяя, что это правда, — что бы это было?
— Уж хуже, чем теперь, не было бы.
— Зря ты так думаешь! Зря. Всем нам бывает худо. У всех у нас бывают черные дни, но зато бывают и светлые. Все зависит от того, как смотреть на вещи. Почему тебе обязательно надо выискивать в себе все самое скверное, а потом с пеной у рта уверять, что это правда? Зачем тебе это надо? Ты что, уже ничего хорошего в жизни не замечаешь? Так, что ли? Да не отворачивайся ты от меня, Дженис. Это трусость. Прежде ты такая отзывчивая на чужое горе была. Будто я не видела, как ты плачешь над газетой, прочитав, что кого-то там убили. Куда все это делось?