За живой и мертвой водой
Шрифт:
Всё это и многое иное подобное Валентин поведал мне, стоя у окна, засунув глубоко руки в карманы, перебирая в них пальцами, будто что-то он искал и не находил, поведал сухим, сдержанным голосом, и только в глазах его тоска ворочалась глухими тучами.
— Иногда мне кажется, — закончил он свои повести, — происходит социальный отбор не лучших, а самых худших: тупиц, тунеядцев, трусов, жалких тварей, свиных рыл. Если бы можно было подсчитать, сколько преждевременно сошло в могилы, сколько замучено таких людей, ну, за одно последнее тысячелетие, — какой бы запросец, какой бы счётик получился! Лучшие гибнут в поисках справедливой, прекрасной жизни, за каждый поступательный шаг платят драгоценной кровью своей, а худшие пользуются достигнутым — сидят до поры до времени тихохонько в укромных уголках, высматривают, выслушивают, и в нужное время, когда всё укладывается, когда минуют опасности, незаметно выползают, пристраиваются, да ещё подсмеиваются над безрассудными чудаками. Все лучшие, отважные, честные, смелые — обречённые… Да… кто взвесит, кто исчислит
Валентин невесело и глубоко вздохнул. Я заметил, что кожа у верхней части его ушей стала натянутой и в тонких морщинах. Он отошёл от окна, сцепил руки над головой, с силой потянулся, неожиданно подобрев и оживившись, промолвил:
— А всё-таки вертится. Работать сейчас очень трудно. Не успеешь еле-еле восстановить группу, организацию, — провал. Людей нет, провокаторов, предателей — сколько угодно. И вообще… Откуда столько нежити, дрянца, столько трусишек развелось? А всё-таки вертится.
— Ты что-то не совсем последовательно и ровно настроен, — заметил я Валентину.
Валентин взглянул на меня, хитро и лукаво улыбаясь, и, обнажая неправильный ряд крупных зубов и дёсны, ответил:
— Ты чудак. Кто же сказал тебе, что человек должен быть последователен? Последовательны только дураки, мещане, люди двадцатого числа, педанты, пошляки. Вот ты любишь классиков, — а скажи мне, есть среди них эти самые последовательные? Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский, такая в них гамма чувств, такое разнообразие, такие противоречия и противоположности, что только разводить руками приходится. А отними у них ихнюю непоследовательность, что останется от гения? — Ничего не останется. Шепну тебе на ушко: стремлюсь к последовательности, но люблю кавардак чувств и мыслей. Люблю Толстого, Достоевского, Гоголя за несведённые концы, за душевный разлад; за сложность натуры; люблю революционеров, они преодолевают себя и мир, следовательно, тоже непоследовательны; люблю даже лишних людей, даже бандитов, даже воров и мошенников, конечно, крупных.
— А Ленин? Ведь он очень последовательный.
— Ленин очень последовательный и… очень непоследовательный. К нему твоя мерка не подходит, как и ко всем гениям.
Когда Валентин в первый вечер нашего свидания собирался уходить и находился уже у двери, я спросил его:
— А как твои личные дела?
Валентин прищуренным взглядом поглядел куда-то в потолок, заметил, как бы немного удивившись вопросу:
— Так, ничего себе… неважно. Перед отъездом во Владимир в Москве виделся с Лидой. Переписываюсь изредка. — Открывая дверь, прибавил почти ожесточённо: — Переписываюсь, дорогой мой, переписываюсь.
Скудный свет лампы жидким белёсым пятном оттенил в нахлынувшей из сеней тьме ссутулившуюся спину, худые, нервные плечи, высоко поднятый воротник, в который Валентин прятал склоненную вперёд голову. На чёрном, выветрившемся и полинявшем пальто широко расползался плечевой шов, из него торчал кусок грязноватой ваты. Оставшись один, я подумал, что от плеч и спины у людей всегда почему-то веет одиночеством.
На другой день я рассказал Валентину об Ирине, о Мире, как выкрадывали мы анкетные бланки. Между прочим, я сообщил ему и о том, что Андрей до сих пор не оповещён о предательстве Миры, и что она раскрыта нами. Валентин, слушавший меня сравнительно спокойно, лишь только узнал, что мы до сих пор не оповестили Андрея, заёрзал на стуле, вскочил, жестикулируя сердито и возмущённо сначала, а потом неистово, назвал наше поведение «безобразнейшим в мире», «беспринципнейшим по своему разгильдяйству и безалаберности». В заключение же заявил, что он непременно пойдёт сам к Андрею «для окончательного объяснения». «Окончательное объяснение» произошло дня через два. Валентин пришёл от Андрея мрачный, злой и как бы растерянный.
— Был у Андрея. — Он помолчал, вопросительно посмотрел на меня, схватил пресс-папье, усиленно завертел его меж пальцами. — Да… Сперва разговаривали о разных разностях: о тюрьме, о ссылке, о народовольцах. Андрей угощал меня вином. Показался он мне человеком ограниченным, но добрым и свойским. В беседе, между прочим, рассказал ему о вымышленном происшествии во Владимире, где будто бы у моего приятеля жена оказалась агентом охранного отделения, доносила и на мужа, и на его товарищей по работе. «Что же он сделал с ней?» — спросил Андрей. «Он её пристрелил в лесу». — «Ему ничего другого не оставалось», — заметил Андрей. «Вы так полагаете?» — переспросил я его. Андрей удивился: «А разве можно вести себя в этих случаях как-нибудь по-иному?» У меня заколотилось сердце. «Тогда вам, — сказал я Андрею через силу, — тогда вам придётся поступить с Мирой так же, как это сделал мой приятель, у которого жена оказалась предательницей». Андрей засмеялся, он,
— Я боюсь, — сказал я Валентину, — что Андрей наложил на себя руки, он очень неуравновешенный.
— Я тоже этого опасаюсь, — согласился Валентин подавленно.
— Может быть, мы потому и не говорили ему ничего о Мире, что боялись за него.
Валентин с сухим блеском в глазах, не задумываясь, жёстко перебил меня:
— Вы должны были объявить ему о Мире ещё раньше. Пусть он убьёт её. Пусть именно через него революция отомстит этой подлой твари. Она не щадила нас.
Я вспомнил об Ине, об анкете.
— Я тоже желаю, чтобы Андрей убил Миру.
Странно, что эта мысль ни разу не пришла мне в голову раньше.
Вечером того же дня Андрей был у Вадима, расспрашивал о подробностях дела, просил пока ничего не сообщать Мире. Спустя месяц он бежал из ссылки. Как он обошелся с Мирой, что сделал с ней, осталось неизвестным. Мы потеряли их из виду. Когда в 1917 году Мира появилась в списках сотрудников охранного отделения, возможно, она уже не была живой…
Пришла зима со своими сумрачными, серыми, короткими днями. В одиннадцатом часу ещё бывало темно, в два пополудни зажигалась лампа. Морозы отдавали сталью. Сугробы снега лежали крепко, круто и глубоко. Леса покрылись холодной ромашкой. Часто буйствовала морянка-метель. Она шла с Ледовитого океана, голодная, пронзительная, сплошная и беспощадная. Она визжала истошными голосами, озорничала, бросала колючие, иглистые косяки снега, била по лицу, дико шумела меж деревьями, ломая сучья, стлалась серебряной пылью по земле и вдруг вздымалась, взвивалась штопором ввысь и крыла оттуда прохожих, обильно насыпая сухой колкий снег за воротники, в рукава, куда попало. Она не унывала, не унималась и по ночам, привольно и властно разгуливая, где вздумается, ещё более ярясь и злобствуя. Ссыльные отсиживались по домам; по три, по четыре раза в день топили печи, ходили друг к другу, обменивались книгами, газетами, сплетничали, чаще ссорились, пьянствовали. Однообразие и томительная скука разрыхляли здоровье и силы. Люди надоедали друг другу, казались исчерпанными до дна, до последних своих мыслей и чувств. Правлению колонии то и дело приходилось разбирать мелкие, нудные столкновения, выносить выговоры, предупреждения. Лучше и легче жилось тем, кто имел заработок, да ещё «теоретикам», — кто занимался политической экономией, историей, языками, — но таких было меньшинство. Уголовные бесчинствовали, воровали, нападали на местных жителей, портя наши отношения с поморами. Ограбили купца в пяти верстах от города. Мы не без оснований подозревали в ограблении группу анархистов и уголовников. Изредка прибывали небольшие партии ссыльных. Аким удачно скрылся из ссылки, исправник организовал за ним погоню из стражников, но ему удалось провести их.
По совету Валентина я стал заниматься с кружком рабочих, но занятия шли вяло.
Значительное оживление и разнообразие в нашу жизнь вносил Валентин. Он не в состоянии был спокойно проводить время и, по его словам, занимался «активным бездельем». Он объявил войну стражникам. Полицейское управление с особым вниманием относилось к дважды опальному Валентину, посылая ежедневно к нему на квартиру стражников для проверки, тогда как к нам стражники наведывались гораздо реже. Валентин нашёл это неудобным для себя и несправедливым. Он стал запирать на щеколду дверь, не откликался, когда стучали к нему. Обиженный стражник пожаловался исправнику. Исправник для вразумления прислал надзирателя. Валентин и его не принял, заявив, что лицезрение надзирателя не доставляет ему никакого удовольствия. Надзиратель ушёл удручённый. Исправник вызвал Валентина в управление, Валентин в управление не явился. Ночью полиция вломилась к нему с обыском. Валентин заставил их выломать дверь. Помощник исправника и стражники испортили Валентину несколько книг, искромсав ножами корешки переплётов. На другой день Валентин бушевал в кабинете исправника, требовал, чтобы тот на казённый счёт отдал в переплёт испорченные книги. Исправник этого требования Валентина не удовлетворил, но после долгих препирательств — причём Валентин угрожал остаться в кабинете «до следующего дня» — всё же согласился посылать к нему стражника так же, как и к другим ссыльным. В свою очередь, Валентин пошёл на уступки: он согласился допускать стражника в комнату, однако тут же присовокупил, что делает это единственно из любезности, так как нигде, ни в каких уложениях и правилах не сказано, что он обязан открывать полиции двери и что, в сущности, стражник должен делать это сам, как ему заблагорассудится.