Заблуждение велосипеда
Шрифт:
«Ксюшенька, а сколько тебе было лет, когда папа умер?
Ай-яй-яй…
А как же тебе сказали, что вот он умер?
Ой-ей-ей…
А ты сильно плакала, да?
Ай-ай-ай-ай-ай…»
И проникновенно, с душой:
«А ты папу помнишь?»
И вот не сразу научишься отвечать правильно.
«Ага».
Или — «угу».
«Ну да, конечно».
«Прекрасный букет у этого вина, не правда ли?»
«Вы участвуете в Интернет-дискуссии «Россия,
«Кстати, вперед — это куда именно? Разные бывают «впереды».
Или просто:
«А вам-то зачем это знать?»
Или даже:
«Не твое собачье дело».
(И ничего неприличного. Ведь собаки — хорошие).
Не сразу научилась отвечать на вопросы.
Честно рапортовала.
Потому что взрослым грубить нельзя.
Надо быть вежливой.
Интересно, а сочинитель должен быть вежливым с читателями?
Ну, театральный автор, понятно, не должен. Наоборот, напротив. Всё на провокации, чтобы хоть какие-то эмоции выдавить из отупевшего зрителя, приходящего в театр только чтобы поржать или показать новый наряд. Хоть пугнуть его как-то, хоть прогневать.
«Всем пиздец, актеры ссут в зал», — вот финальная ремарка пьесы моей мечты.
Ладно уж, буду вежливой с читателями, так и быть. Но не про то, как ходили с папой в цирк на Цветном.
И не про то, как ели бублики на улице Чехова.
Даже не про гулянье в «Эрмитаже».
Про яйцо расскажу.
Хотите?
Сырое яйцо на завтрак, когда остались с папой на даче одни. Больше ничего на завтрак нету, а мы одни. Папе было, наверное, всего-то пятьдесят семь лет, но он был совершенно беспомощным стариком, разбитым несколькими инсультами подряд.
И малютка лет пяти, которая не плачет, чтобы никого не огорчать и не нервировать. Хорошая большая девочка.
Как вышло, что мы остались одни?
Сырое яйцо на завтрак, налитое в блюдце. На него и смотреть-то страшно, на эту жижу, не то что съесть или выпить.
Но надо. А то папа рассердится, обидится, он тоже, как и мама, не любит, когда капризничают за столом, он тоже в молодости жил впроголодь, и если начать капризничать, он будет стучать по столу и кричать…
Что делать?
Попробовать выпить яйцо? Стошнит тут же…
Ощущение безвыходности, абсолютной тупиковости.
Такое мрачное светлое летнее утро, помню его прекрасно, прекраснейше, как сейчас.
Сидим вдвоем на веранде, обращенной на северную сторону, к калитке. И тут к калитке подошла незнакомая женщина. Я побежала спросить, что ей надо. (Вот жизнь была, никто ничего и никого не боялся.)
«Это было давно, тогда, когда люди в нашей стране почти совсем не боялись друг друга…»
То ли дело сейчас — кирпичные заборы, камеры, охранники.
За мной вышел на бутовое, поросшее мхом
«Позови своего дедушку», — сказала женщина и этим сразу мне не понравилась.
«Это мой папа, папа, папа!..»
Женщина спросила, не надо ли чего помочь по хозяйству, нет ли работы. И ее тут же впустили, вот жизнь была, а?
И страшное жидкое яйцо в блюдце как-то отменилось, началась уборка, готовка, жизнь закипела, и некоторое время эта женщина прослужила у нас домработницей. Звали ее Людвина. Украинка. Лица не помню. Все надраивала до блеска, готовила, пекла пироги, потом запила наотмашь и исчезла.
Папа обещал поехать собирать листья, а сам посинел и удивленно спит, обманул, не поехал, ушел, не простившись, оставил одну на съедение маме-красавице…
Так и не успел ничего рассказать…
А про Гомель Гражданской войны, про отчима-комиссара? Про другого отчима, актера странствующего еврейского театрика, колесившего по местечкам со спектаклями на идиш?
А про школьные годы на Покровке, в Москве?
Про студию Алексея Дикого? Про цирк на Цветном, где работал «рыжим»?
Про ополчение?
Остались бумажные пакеты и толстые конверты, фиолетовые чернильные письма и мутные фотографии, «тому, кого никогда не забуду», переписанные от руки рассказы Бабеля на клетчатых тетрадных листочках, обожательницы папы переписывали для него, любили без ума — кудрявого, веселого, с растопыренными в разные стороны зубами.
«Замес». Замес — хорошее слово. Это одновременно и происхождение, и корни, и родословная, и бэкграунд. Откуда взялся такой феноменальный человек, мой папа, Виктор Драгунский?
Из Гомеля.
Мама его, Рита, — дочь акушерки и учителя русского языка. Папа его, Юзик, — сын лавочника, единственный сын в семье, где много дочек. Баловень. Хулиган.
Девочка Рита и мальчик Юзик женятся. Юзик решает ехать в Америку, чтобы разбогатеть. Дети едут в Америку!
В Нью-Йорке первого декабря тринадцатого года шестнадцатилетняя Рита рожает мальчика, Виктора.
В Америке как-то не заладилось. Юзик хулиганит, буянит, дерется. Всюду крысы и бананы, с разбогатением пока не получается. Рита скучает по родному Гомелю.
Едут обратно.
Путешествие полугодовалого папы из Нью-Йорка в Гомель.
Юзик и Рита расходятся. Юзик ревнует. Приходит однажды, вызывает Риту во двор, поговорить, вынимает револьвер. Простреливает ей ногу.
Тем временем революция, «то да се»…
Риту любит другой мальчик, белорус. Ипполит Войцехович. Он комиссар.
Юзик погибает при загадочных обстоятельствах. Кто-то его застрелил. Теперь и не узнаешь ничего. Погиб, убили. Время такое, сплошное «то да се».
(Была крошечная фотография набриолиненного юноши в белом костюме. «Это твой дедушка Юзик, он умер от тифа в Гражданскую войну», — сказали мне.)