Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
— Ну, положим, без кровной мести жить можно. Без всяких там уркаганских законов. Без криков «горько» тоже жить можно, и без прародительской вазочки, облепленной приметами. Не было бы ее, и не было бы этих слез, — возразил ему щуплый собеседник, нервно поправляя очки.
— Без кровной мести — согласен. А вот без свадеб, без дней рождения, без «до свидания» и «здравствуйте», без этих, порой самых обычных, примет и ориентиров — жить нельзя. Вот вы криминалист...
О, как солидно и многозначительно сидят очки на носу криминалиста.
— ...К вам попадают люди, казалось бы, самые
— Может быть, и так, — сказал криминалист. — Но я бы все-таки время от времени счищал ракушки безжалостно.
— Каким образом?
— А очень просто. Чуть что — и к стенке.
— О, так вы далеко пойдете. Тогда я должен был бы всех моих больных отправить к праотцам.
— Да уж, насчет ваших больных — было бы просто даже гуманнее отправлять их к праотцам.
— Ну знаете ли, ваши рассуждения насчет «к стенке» — просто патология. Так же как война — разве это не патология, не массовый психоз? А поклонения культам? Да боже ты мой, ну что мы знаем о самих себе? Нет, я за эти вазочки и за эти слезы.
Врач все-таки — человек, подумал я. Согласен и насчет вазочки. Катя разбила. Я тоже. У всех она есть — эта вазочка. Только вот криминалисту подавай стенку за малейшую провинность. Ох, сколько бы мне пришлось ставить к стенке моих пацанов, да и всех пацанов мира! Надо бы познакомиться с психиатром поближе. Может быть, даже пригласить в группу, разобрались бы вместе кое в чем, а в награду я бы подарил ему самодельные финочки, которые иногда делает кто-нибудь из моих учеников. Это ведь тоже психические дебри: финочки-самоделки...
— Простите, можно спросить у вас? — обратился я к Самохлебову.
Он быстро повернулся ко мне. Смотрел он внимательно, умно и непринужденно. И не было в нем ничего «врачебного»: «я знаю, в общем, столько же, сколько и все знают о болячках, о внутренностях и психических тайнах человека, ну разве чуть-чуть больше», — говорили мне его глаза.
— Понимаете, я работаю мастером в профтехучилище. Возраст от четырнадцати до восемнадцати...
— Самое время для срывов, — сразу понял меня Самохлебов. — Если нужно кого осмотреть, посоветовать — пожалуйста. Запишите мой телефон, буду рад, или вот я вам сам напишу на спичечном коробке, дайте мне свой.
— У меня есть один ученик, он со странностями, — решил все-таки дорассказать я.
— Мы все со странностями, — снова перебил меня Владимир, — абсолютно здоровый
— У моего парня особые странности, он уже побывал там... но туда его поместили, кажется, случайно, а душевный срыв у него остался.
— Это, конечно, разговор не наскоро. Позвоните мне, приходите, потолкуем.
Здоровье, бодрость, оптимизм были в его голосе, в лице и взгляде, и во всей крепкой, плотной фигуре. Душа успокаивалась сама собой рядом с ним. Я бы многое ему доверил.
Вдруг зафырчала, заорала радиола, все пошли в пляс, радостно привскочил и Владимир. Мне не хотелось танцевать, душно стало в комнате, шумно. Я пошел на кухню покурить.
Там, к счастью, никого, только посуда, кастрюли, еда где попало, бутылки. Выключил свет, встал у окна, закурил сигарету, прислонился лбом к стеклу. На небе еще тлела заря. Не вечер и не утро. Розовая ночь. Покой, даже не вздрагивают ветви деревьев. Только пролетают вдоль канала неяркие огни машин, ныряют под черный мост и пропадают для меня навсегда. А вон «циклоп» таращит белый глаз и наползает, накатывается на железнодорожный мост. А вот уже и последний вагон показал свою спину с тремя красными огнями. Люди-странники, вы еще, должно быть, не спите в своих зеленых вагонах. Куда везет вас поезд? Далеко, близко, а может быть, к звездам или к заре?
Зачем я здесь? Кому я нужен? И почему именно сюда я решил позвонить? А теперь — чужие лица, чужие голоса, и даже Мишкино лицо как память издалека. Нужно уметь отказываться от того, что уже не мое: я в новой жизни... Уйти бы, но почему-то не могу, кажется, что нельзя. И какая-то неправда во мне, и не сказать об этом, и не поступить иначе. Лучшие мои слова остались где-то там, за дверью, они были еще до мотоцикла, еще тогда, когда я покупал букет... Буду жениться, никого не позову: выпьем один на один и поедем на перекладных: на мотоцикле или на поезде с тремя красными огнями на последнем вагоне; укатим за поворот — и вправо, влево, на все четыре... или лучше самолетом: ярко будет заходить солнце, и я спрошу: «Кто ты?» И увижу: Она — фея в белом сиянии.
Шорох за спиной. Шаги.
Она.
— Ты что тут делаешь в темноте?
— Курю. А разве темно?
— Это мне показалось, что темно, а теперь вижу, что нет. Дай закурить. Не зажигай спичку, я прикурю от твоей сигареты. Тьфу, как горько. Никогда не думала, что так противно курить. Зачем вы только это делаете?
— Клин клином вышибаем.
— И получается?
Только теперь голос ее стал оживать, появились в нем какие-то оттенки, наш сдержанный, непрямой разговор помягчел, потеплел, но от этого стал еще более тихим и напряженным.
Катя стояла ко мне в профиль, чертила что-то пальцем на стекле, прижимаясь животом к подоконнику. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что Катя ждет ребенка. Я не сразу ответил на ее вопрос насчет курения.
— Иногда получается. Но сначала нужно отравить себя как следует этой гадостью. Вот тогда и бывает вдруг, что затягиваешься, как счастьем.
— Ты уже отравлен? — спросила Катя.
— Еще не совсем.
— А я вот совсем.
— Неужели так уж было тебе все это нужно?