Западня. Шельф
Шрифт:
А здесь, на юге, все еще была осень. Жирная черная земля перемазала туфли; гольфы совсем забрызгало грязью, и несколько капель долетело даже до белого фартука. Бант Лиза сорвала и запихала в портфель сразу после линейки, и теперь мокрые волосы липли к лицу, а совсем уж отросшая челка, вытянувшаяся от влаги, мешала смотреть по сторонам. Впереди были осенние каникулы, но радости Лиза не чувствовала.
Странное это было время. Будто в самом воздухе была разлита какая-то смутная тревога; все будто выжидали чего-то, но где-то на окраинах, на периферии Лизиного мира уже закипало, заваривалось что-то новое. Внезапно подорожал хлеб; чтобы купит молоко и кефир, надо было вставать в шесть утра и выстаивать огромную очередь. Лицо Фатимкиного отца стало еще толще и настороженнее, и, проходя по двору, он озирался так, будто
Идти домой Лиза не собиралась. Она обязана была приходить в квартиру не позже восьми — и приходила минута в минуту, не раньше. Уроки можно было сделать и вечером, когда, как ни крутись, приходилось возвращаться — иначе бабушка отправлялась на поиски. Днем Лиза приходила домой только когда знала, что в квартире никого нет. Такое иногда случалось — бабушка отправлялась в гости, а дед тут же шел к магазину, где стояла огромная бочка с надписью «Пиво», рядом с которой всегда шевелилась и гудела длинная очередь. Тогда Лиза проскальзывала в квартиру и с бутербродом в одной руке и книжкой в другой заваливалась на диван. Это было счастье, — но выпадало оно редко. Обычно Лиза отсиживалась в беседке за домом — днем она пустовала, и только вечером туда приходили взрослые ребята с магнитофоном, а то и с гитарой; тогда Лизу прогоняли, и она плелась домой.
Жить с бабушкой и дедом и одновременно учиться в школе оказалось вовсе не так весело, как приезжать к ним на лето. Ребята, с которыми она дружила во дворе, тоже были приезжими; в конце августа она с ужасом смотрела, как они один за другим разъезжаются по домам. А папа все не появлялся. Пару раз звонила мама, разговаривала с Лизой все тем же страшным, ломким, мертвым голосом, говорила, что папа задерживается, что полевые работы затянулись, что Черноводск сейчас — неподходящее место для детей... Нипочему, просто — неподходящее. Ешь фрукты, слушайся бабушку. Ругается? Веди себя хорошо и не приставай с глупыми вопросами, тогда не будет ругаться... Подожди немного. Мы тоже скучаем. Подожди.
И сердитые перешептывания деда с бабкой, когда они думали, что Лиза их не слышит. Черноводск — неподходящее место для детей, говорили взрослые, и Лиза подозревала, что догадывается, что они имеют в виду.
Кажется, это было в конце мая — снег почти сошел, и коротенькая зеленая травка, проросшая вдоль теплотрассы, первые одуванчики, куски чистого сухого асфальта рождали ощущение пронзительного, ликующего счастья. Тротуар перед подъездом расчертили на классики, прыгали по очереди, болтали ногами, сидя на лавочке. Кто-то притащил пакет черемши — они грызли крупные зеленые листья, морщась от острого чесночного вкуса. Была как раз Лизина очередь прыгать, когда к подъезду подошли двое пацанов — одного Лиза знала, он жил в соседнем подъезде; второй был незнакомый. Пацаны встали напротив лавочки и, тихо переговариваясь, начали пихаться локтями, подталкивая друг друга к стайке насторожившихся девчонок. «Ты давай», — услышала Лиза; «Нет, ты». Наконец тот, который жил в соседнем подъезде, выступил вперед. Он сунул руки в карманы, лихо сплюнул и спросил:
— Девчонки, хотите на мертвеца посмотреть?
— Настоящего? — спросила Наташа, старшая из девочек.
— Конечно, настоящего, — презрительно ответил он. — Пойдете?
Пошли все — никому из девочек не хотелось, чтоб ее посчитали трусливой. Их пятиэтажка образовывала северо-восточный угол города; за ней проходила дорога, ведущая вдоль всего Черноводска, мимо Собачьего поселка через сопки на восток, к морю. Они какое-то время бежали — дорога хорошо просматривалась из окон, и никому не хотелось, чтобы их случайно засекли. Выбежав, наконец, из зоны видимости, сбавили шаг и пошли тесной гурьбой, разбрызгивая рыжую грязь в лужах, — стайка детей в разноцветных болоньевых курточках, в резиновых сапожках и кедах. Летом обочины дороги густо зарастали высокой пижмой и полынью, но сейчас из мокрой земли торчали лишь мертвые сухие стебли, забрызганные красной глиной. Они прошли метров двести, когда один из пацанов остановился.
— Здесь, — сказал он и перепрыгнул через узкую придорожную канаву, воду в которой покрывали пятна нефти. Из сухостоя с воплями взлетели несколько чаек; из клюва одной из них свисало что-то темное. Мальчик многозначительно оглянулся. «Не надо!» — хотела крикнуть Лиза, но он уже медленно раздвинул серые стебли.
Поначалу Лизе показалось, что она видит всего лишь груду тряпок, мозг отказывался пропускать в сознание то, что воспринимал. Лицо мертвеца было белым и одутловатым, покрытым темными пятнами, и белым был глаз, а на месте другого чернела яма. Почерневшие губы были растянуты, обнажая желтоватые зубы. Дубленка распахнута, и из-под нее выглядывало что-то багрово-черное. Длинное. Покрытое слизью. Грязная пакля волос закрывала часть лица, но открывала ухо — темное, распухшее ухо, в котором ярко блестела сережка. Лиза видела такие сережки — маленькие гвоздики с розовыми стразами продавались в коммерческом магазине на улице Маркса. От них невозможно было отвести глаза.
Они смотрели широко распахнутыми глазами, впитывая, пропуская через себя ужас. В животе у Лизы лежал ледяной булыжник весом в тонну, щеки и кончик носа онемели, воздух с трудом проходил в горло; она хотела моргнуть — но не могла. За спиной хрипло дышал кто-то из девчонок, и Лиза знала, что никто из стоящих перед мертвецом не в силах отвернуться. Кошмар спаял их в единое испуганное животное; никогда Лиза не чувствовала себя настолько слитой с другими — и такой одинокой перед лицом запредельного ужаса.
Дети не заметили женщину, идущую со стороны Собачьего поселка; но она не могла не обратить внимания на компанию ребят, молчаливо и неподвижно рассматривающих что-то на обочине.
— Что здесь у вас такое? — спросила она заранее сварливо, отодвинула одну из девочек и осторожно шагнула вперед. Какое-то время она смотрела молча, не понимая, а потом громко, нелепо вскрикнула — это было похоже на вяканье кошки, которую пнули ногой.
— Атас! — крикнул кто-то, и дети с диким визгом бросились прочь. Лиза бежала вместе со всеми, задыхаясь от пронзительного, неконтролируемого смеха, который одолевал их всех. Ее вытаращенные глаза заливала ледяная влага. Позади что-то кричала женщина, и каждый ее окрик вызывал новый приступ истерического хохота. Они добежали до двора, повалились на лавочку и долго не могли отдышаться. Стоило им переглянуться — и кто-нибудь начинал мелко визгливо хихикать, и остальные подхватывали; в этом не было ни капли веселья — только непроизвольная нервная разрядка, которой невозможно управлять. Что, если мы не сможем остановиться, с ужасом думала Лиза, а ее губы тем временем растягивались в кошмарную ухмылку. Что, если мы так и будем смеяться, смеяться, смеяться до слез, и это никогда не кончится, наши глаза станут пустыми, а смех — пронзительным и бессмысленным, как крик попугая. Она чувствовала, что соскальзывает куда-то, и волосы на затылке шевелились, рассылая по спине полчища ледяных мурашек.
Они остановились. Затихли. Смотреть друг на друга было неприятно, как-то стыдно, и они быстро разошлись по домам. Потом этих пацанов и двух или трех девочек расспрашивала милиция, и им здорово влетело от родителей, но до Лизы никто не добрался. Когда мама заговорила с ней об этом случае, Лиза сделала вид, что впервые о нем слышит, — и отделалась всего лишь еще одним напоминанием о том, что гулять можно только во дворе. Потому что Черноводск — плохое место для детей. И для взрослых тоже, поняла тогда Лиза. Ее дом. Очень плохое место для всех.
И все-таки она хотела домой. Тридцатого августа Лиза все еще надеялась, хотя об отъезде не было сказано ни слова. Но тридцать первого бабушка повела ее покупать школьную форму, и на Лизу нахлынуло чувство обреченности. Она покорно ждала в магазине, где работала бабушкина знакомая, пока взрослые рылись на складе. Покорно мерила колючее шерстяное платье и шерстяной же черный фартук — на улице по-прежнему стояла летняя жара, которую ничуть не разгоняли вентиляторы, и Лиза чувствовала, как между зудящими лопатками стекает струйка пота. (Взрослую, «пионерскую» форму — белую рубашку, синюю юбку и такой же пиджак, который можно было снять в жару, — разрешали носить только с четвертого класса.) С тем же чувством обреченности она смотрела, как бабушка покупает ручки, тетрадки, простенький пенал — Лизе было все равно, какой. С тем же чувством отправилась на другой день в школу, сгибаясь под тяжестью огромных гладиолусов из сада.