Записки арбатской старухи
Шрифт:
Реэвакуация была организована так, что в Москву не просто возвращались сотрудники института. Туда везли ценный материал для разработки новых видов медикаментов. Этим материалом были лошади с высоким титром антигенов в крови, отобранные на основе специальных экспериментов. Руководство разрабатывало перспективный план развития института и его научных исследований после победы. [9] Летом 1943 г. сформировался первый эшелон. В составе из теплушек ехали лошади по 8 голов в вагоне, а при них – сотрудники, которые должны были ухаживать за лошадьми. В поезде был также санитарный вагон с ветеринарным оборудованием, в нем ехали 3 врача с семьями для наблюдения за лошадьми и их лечения, в случае необходимости. Мы попали в этот санитарный вагон, так как мамино умение обращаться с лошадьми высоко ценилось. Решение было принято в начале лета, и мы начали готовиться, запасали сухофрукты – дикие груши, сливы, абрикосы для Москвы и еду для дороги. Путь был неблизкий. Мама продавала остатки своих вещей, чтобы закупить крупу. Хлеб сушили
9
В Институте <эпидемиологии и микробиологии> после войны широко развернулись работы по изучению природы и лечению опухолей и других заболеваний, был разработан ряд эффективных препаратов. В этом институте работал Л. А. Зильбер, блестящий ученый, известный своими работами по лечению клещевого энцефалита, поражавшего центральную нервную систему. Кроме того, он создал новое направление в иммунологии и вирусологии рака. В 1937–1939 гг. и в 1940–1944 гг. он сидел в лагерях (по доносу), работал в химической шарашке и там сделал свои открытия. После окончания сталинских репрессий Институт высоко котировался в международных организациях здравоохранения, а Л. А. Зильбер стал академиком АМН и был организатором и председателем комитета по вирусологии и иммунологии рака при Международном противораковом союзе.
Квартиру нашу в Москве сохранили, благодаря усилиям папы перед уходом в армию и постоянному наблюдению Паи. Но дом наш во время войны пришел в плачевное состояние: крыша текла (а мы жили на верхнем этаже), отопление не работало, электричество было лимитировано. В квартире с потолка обваливалась намокшая штукатурка, деревянную перегородку между столовой и кабинетом пришлось разобрать, т. к. в дереве поселился грибок, который съедал и оштукатуренные стены. Кроме того, в квартире похозяйничали крысы, которые съели дверцы шкафов и часть книг и с которыми мы боролись довольно долго, но, слава богу, в конечном итоге успешно (Приложение: «Прощание с детством»).
После нашего возвращения папины книжные шкафы были передвинуты в спальню, где протекало меньше, а мы с мамой поселились в большой комнате со снятой перегородкой, тщательно избегая мест, где особенно сильно текло. На кухне в стене был дымоход, там поставили плиту, на которой можно было готовить и греть воду для мытья и стирки. Печка обогревала и большую комнату.
Несмотря ни на что, мы были счастливы, что дома, что соединились с Паей. Осенью приехал Леня, на костылях, в длинной солдатской шинели, которую ему выдали в госпитале. Встречал его на вокзале Сережа и привез на Арбат. Сразу начали думать, куда и как ему поступать. Как раз в это время открыли прием на новый факультет МГУ – международных отношений (через год он стал самостоятельным институтом). Обсудили этот вопрос на семейном совете, Леня подал документы и был принят, решил идти на французское отделение.
Мы стали жить втроем. Леню устроили в бывшей спальне, ныне – папином кабинете, мы с мамой – в большой комнате. Пая приходила к нам через день, когда была свободна от смены.
Военная Москва
В Москве сохранялось военное положение – затемнение, комендантский час, указатели к бомбоубежищам. Но с окон домов исчезали бумажные крестики, наклеенные в дни бомбежек, кое-где ремонтировали разрушенные здания и мостовые. В августовском солнце Москва казалась нарядной и мирной. В один из первых дней мы с мамой ехали куда-то в трамвае. Вдруг раздались пушечные выстрелы, в солнечном небе показались разрывы трассирующих пуль. Мы испугались, но народ в трамвае оставался спокойным. Кто-то маме объяснил, что это – салют в честь освобождения какого-то города. Зрелище было незабываемое. Это был один из первых салютов. Потом уже стали салютовать ракетами. И мы по салютам оценивали важность очередной победы. Самый малый салют – 12 залпов, средний – 20 и самый большой – 24 залпа для городов союзного значения или областных центров.
В Москве мама сразу уволилась из ЦИЭМа и вернулась в свой Институт эволюционной морфологии. Она быстро и успешно приступила к своей работе, и вскоре ее назначили ученым секретарем института, что повысило ее статус, зарплату и снабжение карточками.
Кончался август, мне нужно было устраиваться в школу. Мы пошли в 110-ю школу к Ивану Кузьмичу. Но с этого года школы разделили на мужские и женские, и 110-я стала мужской школой. С помощью дяди Коли Кухаркова меня устроили в 93-ю школу на Большой Молчановке. Это была хорошая школа, которая претендовала на то, чтобы быть показательной. Рядом со школой в Большом Ржевском переулке был дом Генштаба РККА, где жили генеральские семьи. Девочки из этого дома ходили в нашу школу.
Меня приняли в 4-й класс. Я училась легко и быстро нагнала то отставание, которое образовалось в казахстанской школе. Небольшой конфуз произошел только с пионерскими делами. В эвакуации меня и других сверстников приняли в пионеры. Мы хором продекламировали клятву, нас поздравили, и на этом все закончилось, галстуков не было. В московской школе в первый же месяц пионервожатая объявила, что будет торжественный сбор, и всем нужно прийти в пионерской форме. Мама не знала, что это, и на всякий случай надела мне на платье свитер, относительно новый. Свитер был бежевый с красными полосками. На линейке меня выставили из строя, и только тут я узнала, что пионерская форма – белый верх, темный
Первое время я присматривалась к девочкам, и вдруг в классе среди года появилась новенькая – из эвакуации. Это была Зоя Якубсон, которая стала моей подругой на всю оставшуюся жизнь. В школе мы сидели за одной партой, вместе баловались, иногда ссорились, но всегда были вместе, и во взрослой жизни были, как сестры.
Нужно немного рассказать о нашей школе, которая, несомненно, выходила за рамки обычной. Директором ее была очень своеобразная дама с 4-классным образованием и большим партийным стажем. После революции она работала в ЧК, а потом партия «поставила ее на Наробраз» (так она говорила). Звали ее Дора Мироновна. Почему-то она считала, что все мы, школьницы, горим желанием отдать жизнь за родину. Однажды на уроке зашел разговор о литературном кружке. Дора М. умилилась нашему стремлению заняться сочинительством и невпопад сказала: «Чтобы умереть за родину, вам нужен симфонический оркестр, а я пойду умирать под простую гармошку». Но она тоже не собиралась умирать, а выполняла поставленную перед ней партийную задачу – сделать школу показательной. Она подобрала замечательный состав учителей, которых мы могли оценить в старших классах. Да и после школы оказалось, что наши знания, особенно в гуманитарной области, далеко превосходят обычный уровень. Хочется вспомнить нашу математичку, учительниц истории, немецкого языка, химии. Очень необычной была преподавательница литературы в старших классах – Расина Вениаминовна Шаргородская. Она начинала свою деятельность со студии МХАТа, но дефекты голосовых связок не позволили ей стать актрисой. Р. В. пришла к нам в 8-м классе и начала с того, что прочитала несколько лекций по древней литературе. Потом начала спрашивать по принципу: кто хочет осветить такой-то вопрос. Сначала мы растерялись, но потом приняли этот стиль и старались подготовиться не только по учебнику, но и по специальной литературе, которую разыскивали в Ленинке.
В 10-м классе программа по литературе включала мимоходом начало XX века и очень пространно – литературу народов СССР. Р. В. сказала: кто хочет сдать экзамен, пусть читает хрестоматию по литературе народов СССР, «а я вам буду давать Блока». (Пожалуй, это был единственный представитель Серебряного века, на которого не распространялось партийное табу). И Р. В. «давала» нам Блока во всей его многогранности, наверное, полгода. Впрочем, и не только его, но его – в окружении некоторых других людей Серебряного века, что было большой смелостью с ее стороны после печально известных постановлений ЦК о литературе, музыке и пр.
В нашей школе была еще одна замечательная личность. Гардеробщицей у нас работала княжна Шаховская. Ее звали Наталья…, отчество я забыла, а прозвище ее было – «Пиковая Дама». Шаховская была очень стара – худая, с согнутой спиной и больными ногами. От былого у нее остались благородные тонкие черты лица с орлиным носом.
В Борисоглебском переулке, куда выходил боковой фасад нашей школы, ей принадлежало до революции несколько небольших доходных домов, в одном из которых она жила. После революции ее выселили, как социально чуждый элемент, и заселили дома людьми из подвалов. Она ютилась в уголке у каких-то знакомых за Христа ради, а позднее ее приютили в театре Маяковского, где выделили служебную комнатушку, в которой она могла ночевать и приготовить поесть.
А Дора М. взяла ее к себе на работу то ли из человеколюбия, то ли из гонора: смотрите, мол, люди добрые, кто у меня в гардеробщицах! Шаховская предпочитала говорить по-французски, она с симпатией относилась к ученицам французского класса и презирала нас, «немцев», которые ее не понимали. Зимой она носила старинный салоп, крытый зеленым бархатом с меховым воротником, изрядно истершимся, летом приходила в длинном черном платье, в котором выглядела почти элегантно.
А Борисоглебский переулок хранил и другие тени прошлого, о чем мы в наши школьные годы и не подозревали. Там жила М. Цветаева в начале 20-х гг., перед отъездом в эмиграцию. Это были страшные голодные годы, и свое житье в этом доме с дочками она подробно описывает в «Повести о Сонечке». Теперь в доме этом музей Цветаевой. [10]
10
Однажды я присутствовала на вечере по поводу передачи в дар музею портрета Цветаевой. Портрет был написан Люлю Дадиани, грузинской художницей, моей приятельницей. Прежде чем стать художницей, Л. Д. закончила филологический факультет по германо-романскому отделению. Живя в Австрии вместе с мужем, она увлеклась творчеством Рильке и начала переводить на грузинский язык его элегии, в том числе элегию, посвященную Марине. Л. Д. написала большой портрет Марины на холсте маслом. В музее по этому поводу устроили вечер и после торжественного вручения портрета читали разные переводы элегии Рильке, посвященной Цветаевой. Выступали два переводчика на русский язык (совсем разное звучание элегии) и Дадиани с ее переводом на грузинский. Мы могли оценить только мелодию грузинского стиха, которая не походила на немецкий и русский, но была очаровательна.