Записки гадкого утёнка
Шрифт:
Как-то, когда в центре был Черевань, к нему бросилась немка, рижанка, хорошо говорившая по-русски, — попросила зайти в бомбоубежище. Там, в большой массе, женщины чувствовали себя в относительной безопасности от насилий. Но и это не всегда помогало. Какой-то лейтенант прошелся, как по гарему, выискал красавицу, киноактрису, и приказал идти за собой. Насытив его, она вернулась. Но лейтенант оказался хорошим товарищем и стал угощать своих друзей — одного, другого, третьего, четвертого. У актрисы уже больше не было сил на них всех. Майор Черевань попытался усовестить компанейского парня; но с того — как с гуся вода. Не было никакой гарантии, что через полчаса он не придет снова.
Сталин направил тогда нечто вроде личного письма в два адреса:
Недели через две солдаты и офицеры остыли. Примерно как после атаки, когда уцелевших фрицев не убивают, а угощают сигаретами. Грабежи прекратились. Пистолет перестал быть языком любви. Несколько необходимых слов было усвоено и договаривались мирно. А неисправимых потомков Чингисхана стали судить. За немку давали 5 лет, за чешку — 10.
Когда чехи стали раскулачивать и выселять судетских немцев, не только наша интеллигентская редакция, чуть ли не все вояки были недовольны. Кронрод послал меня поговорить с представителем чешских властей. Тот холодно выслушал и ответил (на превосходном немецком языке), что с командованием советской армии их действия согласованы.
Это была правда. Но правдой было и то, что спокойное, холодное, организованное насилие над немецким населением Судет среднему российскому солдату и офицеру не нравилось. В апреле Сталин не смог остановить погрома, но одно дело апрель, а другое июнь. Подобрели, обмякли на солнышке. И сталинская национальная политика (скорее немецкая, чем русская) была не по сердцу.
Но в Берлине! Одна из величайших в мире побед. В груди все ликует, поет. И резко перебивая ликование — стыд. Мировая столица. Кучки иностранных рабочих сбиваются на углах, возвращаются во Францию, в Бельгию, и на их глазах — какой срам! Солдаты пьяны, офицеры пьяны. Саперы с миноискателем ищут в клумбах зарытое вино. Пьют и метиловый спирт, слепнут. При опросе пленных первые слова: ринг, ур (кольцо, часы). Фрау Рут дразнила меня словарем русского солдата: ринг, ур, рад (рад — велосипед), вайн (вино). Я вспомнил частушку отступавших немецких солдат из смеси немецких, польских и русских слов:
Прощай сало, прощай шпек, Русский гонит, немец вег. Прощай курки, прощай яйки, До свидания, хозяйка. Прощай млеко, прощай вино, До свиданья, Украина.Где же моральное превосходство социализма? Что дали годы без частнособственнического свинства, от которого все пороки? Идеология треснула сверху и держалась на честном слове. На радости, что война кончилась, а мы живы. Эта радость все заливает — как у разведчика из Форста, пропившего девятый ур.
Радость, радость лилась через край и топила все сомнения. То стыдно на улицу выйти, стыдно своей формы. То снова охватывает чувство победы. На этой волне даже растаяла моя обычная сдержанность с женщинами. Я был влюблен в фрау Николаус и пытался за ней ухаживать. Как-то вечером решился пойти в гости и объясниться. То, что в Москве училась в это время Жанна и я ее считал своей невестой, как-то не мешало. Из госпиталя я рвался к Жанне, просился в отпуск (и слова Богу, что отпуска не дали: у Жанны, помимо эпистолярного романа со мной, был еще другой, живой роман, как раз в это время он очень бурно шел). Но в Берлине я обо всем этом не думал.
Фрау Николаус обладала даром говорить
Проснулся утром. Фрау Николаус была очень приветлива. Мой внезапный сон ее вполне устраивал. Младенец не кричал, и она отлично выспалась. А я вызвал местного портного и предложил за сутки сшить китель и брюки из отреза, полученного в АХЧ (мне хотелось выглядеть не хуже других селезней). Старик взглянул на меня, как на сумасшедшего, и ответил, что это абсолютно невозможно. Я настаивал; через сутки он принес нечто, отдаленно напоминающее то, что мне хотелось. Я расплатился какими-то банками и брюки, помнится, поносил, время от времени подшивая: они расползались по швам; китель оказался совершенно негодным. Впрочем, все это выяснилось уже не в Берлине. Нас выперли из города за день до взятия рейхстага.
Гитлер еще жил, он вызвал на помощь армию Венка. Дивизии нашей армии столкнулись с ней на марше и во встречных боях разбили. Но несколько дней автострада, по которой мы получали снабжение с баз 1-го Украинского фронта, была перерезана. Пришлось временно кормиться из фондов Жуковского (1-го Белорусского фронта?), тоже вошедшего в Берлин. А Жуков прислал в штаб дивизии полковника с требованием: как только дорога очистится, — немедленно убираться из города. Мы грозили выхватить у него из-под носа рейхстаг. Может быть, и выхватили бы, если бы меньше пили. Берлинский фольксштурм сдавался после двух-трех выстрелов, отбивались зенитчики, а потом опять квартал за кварталом вывешивал белые флаги. Но делать нечего, пришлось убираться и не портить заранее разработанного спектакля. Когда шли грузиться, никакого равнения в строю, солдаты покачивались. Все враз сбросили с себя фронтовое напряжение.
Перед отъездом я успел забежать к фрау Николаус и занес ей несколько банок консервов. Пусть у нее будет молоко для ее младенца (отца убили под Ригой). Фрау Николаус была тронута, мы нежно простились. Признаться, меня потом радовало, что роман с нею так и остался платоническим и бескорыстным. И еще одна вещь порадовала: то, что район Лихтенраде достался после Потсдама американцам.
Я уезжал, мурлыча про себя песню про Марию Магдалену, звезду из каза д'ор. Там была одна звонкая строфа: гондола легко скользит по Большому каналу, далекий звон колоколов смешивается со звуками серенады… Между тем опять замелькали мужество и верность. 100 000 раз мужество и верность. И опять под мостом те же гениальные простые слова, падающие в народное сердце: «Жид виноват». Светло-зелеными аршинными буквами. Цвета надежды, что юдофобство никогда не умрет.