Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp
Шрифт:
Правда, ослепление мое вскоре увяло, в конце концов, политика грязна в любой стране, пресса любит все раздувать, вот и превратили в нелепый скандал дело военного министра Джона Профьюмо — какой абсурд, что Иванов мог использовать проститутку Кристин Килер в целях шпионажа! Мыто хорошо знали нравы в нашей и военной разведках, нам и на милю к проституткам подходить запрещалось (наверняка сам Иванов считал, что перед ним честная модельерша), не то что ставить перед ними задания о выведывании секретов, веселая фантазия: очаровательная Кристин, опершись нежным локотком на подушку, спрашивает у голого Профьюмо: «Джон, а какого вида ракеты завезли в Англию из
Сначала весьма раздражала меня английская «нелюбовь к теории» (Ильич регулярно поддавал им за это), к тому же я никак не мог понять, почему так уверенно звучат марксистские аргументы на родине и так беспомощно в Англии.
Однажды на коктейле я пытался посадить в лужу одного философа-идеалиста мировой величины, профессора Айера (как легко было биться с идеалистами дома, оглушив, словно дубинкой, «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» — и точка), и проблеял шибко ленинское по поводу солипсизма и поповского идеализма, к счастью, философ оказался человеком деликатным и перевел разговор на преимущества виски перед джином. Тогда я расценил его тактичность как теоретическую несостоятельность и явное проявление «нелюбви к теории» (плоды любви в нашей стране мы ощущаем и по сей день) и посетовал на рациональность и прагматизм англичан, неспособных понять диалектические обобщения, даже твердолобые тори не имели ни законченной теории, ни путеводной звезды, ни пленительного рисунка светлого будущего, даже лейбористы выбросили из своей программы Маркса и «пункт 4» (о национализации) и свели все к налоговой системе, благосостоянию и социальной защите.
Удивительно, каким я был дураком! И, как и все мы, жил себе преспокойно на марксистской диете, лишь только слышав о существовании врагов народа Розанова, Ильина, отца Булгакова и Бердяева.
Даже упоминание о частной собственности вызывало только усмешку — разве можно было этот анахронизм принимать всерьез? что есть собственность в сравнении с выходом из мира грязного чистогана в царство свободы, где все мы будем лишь совершенствовать души и извилины, отрешившись от бренных материальных забот?
Интеллектуальные бродяги, безумные поэты и философы, отдававшие последние гроши ближним, пламенные революционеры, отрекшиеся от дворянства и состояния, прочно заняли в моей душе места героев.
И все же мой революционный романтизм хирел, и как-то незаметно я начал подражать буржуа: купил модный костюм за двадцать фунтов (приличная сумма по тем временам) в самом фешенебельном магазине, начал баловаться сигарами и трубкой, обзавелся зонтом с бамбуковой ручкой, которым стучал по асфальту, как тростью, во время динамичных променадов по Пиккадилли, и, если бы не риск разборки на партийном собрании, приобрел бы, наверное, и котелок. По уик-эндам, подражая англичанам, я натягивал на себя старый свитер и потертые фланелевые брюки, не брился и, прогуливаясь по Гайд-парку, чувствовал себя чистопородным лордом.
Мой Альбион! Несется кеб прошлого по булыжникам, скрипят колеса, газетчики заглядывают в окошко и кричат на корявом кокни: «Анк ю, саа», что означает «Спасибо, сэр», вот Стратфорд-на-Эйвоне, я внимательно рассматриваю скульптуру Гамлета (и нахожу поразительное сходство со старлеем), вот озеро Серпантайн в Гайд-парке, где утонула жена Шелли («Чья жена? — спросил меня коллега. — Не того кривоногого мужика, который вчера на банкете один сожрал целую банку икры?»), я пробегаю рано утром по парку в трусах, — физкультпривет! — толкаю вместе с Катей коляску с сыном, вот он неуверенно ступает по траве, с удивлением осматриваясь
Вот ресторан «Этуаль» в Сохо, я и американский профессор истории (он закладывал в верхний карман пиджака пышный цветной платок, торчавший небрежно и изящно, я, видимо, с таким вожделением глядел на этот букет, что однажды он вынул его из кармана и подарил мне: бери, Майк, на здоровье! — ношу по праздникам до сих пор) выковыриваем из раковин улиток (он говорил всегда «извините», когда в дверях я пропускал его вперед), вбегает человек, кричит на весь зал: «Убит президент Кеннеди!» Все замирают, перестают пить и жевать, немая сцена.
Вот мы обедаем с Диком Кроссманом в кафе «У Исаака», и вдруг официант приносит записку: «Ваш столик подслушивается!» Мой визави невозмутимо читает ее, подняв брови, передает мне, я содрогаюсь от неясных предчувствий, мы быстро сворачиваем трапезу, хотя ничего преступного не совершали, мы идем к выходу, кто-то хлопает меня по спине и гогочет: ба! да это старый хохмач, давний приятель кинорежиссер Джек Левейн, это он решил разыграть, спасибо, дорогой, за черный юмор, посмотри, как побледнели мы оба…
Катя рисует меня цветными мелками — то у Биг Бена, то на Трафальгарской, голуби садятся ей на плечи и на голову, она хохочет, отряхивается, словно от брызг, Катя рисует карикатуры, где я то зарылся в газеты, то в костюме Адама брожу по комнате, то в клетчатом твиде спешу на работу, не успев надеть ботинки, то замер в машине у «зебры» и вожделенно таращусь на мисс с оттопыренным задком. Катя рисует себя то уродиной в конусоподобном «беременном» платье перед родами, то долгоносой птицей с унылой коляской, из которой торчит дитя, то сногсшибательной красавицей на семинаре жен дипсостава, Катя рисует нашу жизнь, Катя — это Лондон, который уже не принадлежит мне. Катя рисует, чертила томно и ленно, губу оттопырив вниз, левой рукой — поэму, правой рукой — эскиз.
Катя рисует.
Летит мой кеб.
Занятие шпионством необыкновенно расширяет знание человеческой души, но губит нас, превращая в циников. Разве порядочный человек станет заглядывать в замочную скважину и собирать по зернышку информацию, о которой сосед предпочитает умалчивать? Профессиональный шпионаж губит личность, и самое ужасное, что человек, созданный Богом, прекрасный и ничтожный человек, со своими радостями и горестями, в глазах разведчика предстает как «фигурант дела агентурной разработки» — так торжественно именуются досье, куда толстой иглой и суровой ниткой важный от сознания собственного достоинства опер подшивает бумаги со времен царя Гороха, homo sapiens и царь природы превращается в объект, который необходимо рассматривать со всех сторон, обнюхивать, облизывать, опутывать, охмурять, соблазнять, вербовать.
И все же… И все же они всегда со мной, мои агенты, состоявшиеся и несостоявшиеся, преданные и отвернувшиеся, они идут вереницей, взявшись за руки, по кромке горизонта — это моя жизнь, я в ней и над нею, любопытный зритель, давно знающий, чем закончился спектакль, но вновь и вновь проигрывающий и переигрывающий все ходы. Они ковыляют, подпрыгивают, хохочут, хмурятся, грозят мне кулаками, тянут приветственно руки, отворачивают лицо, плачут, вон среди них очень гибкий дипломат, обещавший золотые горы и дуривший голову, а вон опытный волк, которому палец в рот не клади, он научил меня жизни побольше, чем все университеты, а потом слинял неизвестно почему. Вон он машет моему сумасшедшему кебу, растопырив пальцы, делает мне «нос» и кричит: «Что, старина, обдурил я тебя? Правда, ловко?»