Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp
Шрифт:
Наш консул и мой зам по КР Михаил Федосеев, ветеран войны и ас разведки, отличался благородным и демократическим характером, читал Маяковского со сцены клуба и смотрел сквозь пальцы на мелкие грешки (вроде подпитки портного-поляка несколькими бутылками виски, дабы купить дубленку по дешевке, или слишком бурного романа с зав-канцелярии посольства), мы понимали, что живем в бедной России и для большинства командировка за границу — как дар Божий на многие годы вперед и до гробовой доски.
Суровый Центр не дремал, и пара грозных снарядов до нас долетела: однажды потребовали отправить на родину специалиста, утаившего, что его дядя во время войны помогал фашистам в Прибалтике, другим преступником оказался симпатичный сотрудник торгпредства,
Обычно отзывали по принятому тогда стандарту: из Москвы виновникам прилетала телеграмма с просьбой вылететь на срочное совещание.
Однако в Дании традиции тотальной слежки за своими никогда не существовало, хотя иногда появлялись любители зажечь бочку с порохом, как, например, наш сотрудник, человек избалованный положением и с характером, вошел в конфликт с послом из-за нежелания последнего купить то ли ковер, то ли кресло для его представительской квартиры, к этому добавилась стычка на совещании (как известно, публичные конфликты стоят сотни борений наедине, даже если соперники душат друг друга, брызжа благородной слюной).
Битва бульдогов под ковром ожесточалась, и вскоре товарищ по оружию принес мне кипу материалов на лицо, близкое к послу, набросано туда было много горящих поленьев, и, главное, варганил он это месиво не самолично, а руками агентуры (естественно, советский агент в рот смотрел своему куратору и, как правило, очень талантливо приспосабливал свою «компру» под услышанную «общую линию»).
Мои уговоры прекратить всю эту возню и заняться делом, т. е. искать новых Филби в западных спецслужбах, до крайности обострили наши отношения, пожалуй, впервые в жизни я столкнулся с порочным кругом, который трудно разорвать: липовые «компры» поддержать я не мог, но и отвергнуть их полностью было опасно, ибо о деле товарищ грозил сообщить частным образом в Центр и там умельцы тут же создали бы образ укрывателя преступников, пособника и дилетанта.
Пришлось прокомментировать «компру» обычным бюрократическим способом («нами принимаются меры», «о ходе дела будем информировать»), но вскоре меня спас от этой склоки случай: борец за правое дело выехал в отпуск (там он, естественно, точил кинжал), а в это время сбежал на Запад связанный с ним агент — я тут же порекомендовал Москве не возвращать товарища в резидентуру, уберечь его от возможных провокаций.
Во имя правого дела все средства хороши, в конце концов, мы же вполне интеллигентные люди и работаем в белых перчатках…
И все же какая суета!
Но жизнь уходила именно на чепуху, и в минуты философских размышлений с томиком Николая Федорова (нам, чекистам, и это не чуждо!), где черным по белому написано, что миссия человека на этой земле — воскресить предков, а не бегать на встречи с агентами и на рынки, я вновь понимал всю бездарность своего существования.
И, наверное, спился бы или обворовал бы казну (кстати, уже позже, после моих выступлений о передаче денег ЦК КПСС датским коммунистам, из многих уст я слышал: «Вот дурак! Зачем отдал сотни тысяч долларов им? Лучше бы взял себе!»), если бы пе жгущая амбиция заняться литературой.
То ли от хороших хлебов, то ли от отчаяния, но в Дании у меня наступила своего рода болдинская осень: началось все с пацифистской и законспирированной поэмы о войнах между Алой и Белой розами, намекавшей на грядущую ядерную схватку, затем родилась поэма под многозначительным названием «Гойя. Капричос», где водили странные хороводы ведьмы, вороны, летучие мыши и глупый испанский король — вылитый Леонид Ильич; досталось и мученикам догмата, и рыцарям, пирующим на костях замученных, и самому себе — «инквизитору, который плачет, когда рубит головы».
Неожиданно появилась страсть к балладам, которые хотелось петь на углах, в плаще
Свои творения я широко афишировал и среди тузов совколонии, и среди подчиненных, и послу читал, и важным визитерам — то ли одни порядочные люди окружали меня (вот ужас-то! кто же тогда я?), то ли считали меня ловким провокатором, с которым лучше не связываться, то ли стучали слишком осторожно и все оседало в деле, но никаких видимых последствий я не ощущал.
Неужели стихи были просто беззубыми? или у слушателей не развито было ассоциативное мышление? Ужасно!
Летом во время школьных каникул приезжал сын, освоивший гитару и — о счастье! — полюбивший мои баллады (поэзию он презирал, но для меня делал исключение). Тогда мы впервые сблизились, хотя ни Катя, ни я никогда не делали драму из развода, поддерживали в сыне уважение друг к другу, да и сами оставались друзьями.
Развалившись на диване и прижавшись друг к другу, мы горланили под его аккомпанемент: «Два туриста шли себе — веселая компания, шагали важно по земле под названьем Дания. Там датский бекон, датский жир, во всех витринах датский сыр, но жить крестьянам нелегко — едят лишь хлеб и молоко. А свиньи, властные, как львы, урвали экспорт всей страны и, плюнув на рабочий люд, бифштексы жареные жрут. Один турист шагал хмельной, другой трезвел и злился, шагали по земле одной, где Андерсен родился. Тот самый старый Андерсен, Андерсен, Андерсен; грустноватый сказочник Андерсен… Но вдруг предстал пред ними дом, где жил тот Андерсен-пижон. «Как мал домишко, друг мой Джон, и жалок, как ночной притон». А Джон ответил: «Друг мой Джек, не знал ведь Андерсен-поэт своей посмертной славы шквал и дом себе не подобрал. Сидел в лачуге целый день, писал там сказки для детей, любил, смеялся, пил, страдал, но, что великим был, не знал. Вот герр Альфонсо — наш мясник, давно уж знает, что велик, он особняк роскошный снял, к нему дощечку заказал и на дощечке написал, что он давно великим стал. И все коровы, как одна, ему мычат: «Му-му, уррра!» И в стенгазету «Друг телят» статьи хвалебные строчат. Но так бывает только тут, где на телят, увы, плюют, где датский бекон, датский жир, во всех витринах датский сыр, где жить крестьянам нелегко: едят лишь хлеб да молоко. Но разве в хлебе смысл, старик, когда не знаешь, что велик? И так живешь себе, старик, совсем не зная, что велик…»
Последние строчки сын пел особенно нежно, обратив свой лик ко мне, и теплом наполнялась душа, и совсем ненавистным становился КГБ, и хотелось построить дом в Переделкине, недалеко от Ахмадулиной, бродить по дорожкам, раскланиваясь с гениями, принимать Ганса Магнуса Энцесбергера и Апдайка, выступать на вечерах и по телевидению…
По уик-эндам мы все вместе (кроме Саши приезжал и Боря — сын Тамары) отправлялись в курортные Гилеляй и Тисвиляй, грелись на пляжах, зарываясь в чистый песок, иногда ночевали в кемпингах, как-то вместе с четой Гордиевских провели несколько превосходных дней на берегу моря в деревянном отелике на острове Фюн.
С Олегом Гордиевским, естественно, я общался постоянно, но, как ни странно для английского агента (или, наоборот, именно поэтому), он не навязывал мне свою дружбу и держал дистанцию, начиная с вежливого «Михаил Петрович», несмотря на предложения брудершафта, — жизнь он вел размеренную, бегал по утрам, играл в бадминтон, всячески лелеял свое здоровье, видимо, предвкушая долгие счастливые годы в Англии на прекрасной пенсии от правительства Ее Величества.
Мне казалось, что он тоже мне симпатизировал, и я не придал никакого значения словам его жены, сказанным как-то в момент обострения их отношений: «Он совсем не открытый человек, не думайте, что он искренен с вами!»