Записки уголовного барда
Шрифт:
Из дверей штаба вышел Дюжев. Ехидно посмеиваясь, он оглядел плац и пошел между рядами, проверяя форму одежды. Видя что-то неуставное, он дергал за рукав и задавал вопрос. Молча выслушивал ответ, после чего определял вид взыскания. Его тут же записывал в блокнот стоящий за спиной начальник отряда. Фамилию осужденного Дюжев не спрашивал, а только тыкал в бирку пальцем, персонифицируя таким образом нарушителя.
— Это что на тебе? Почему телогрейка черная, а не синяя? Ты сам, что ли, синий?.. Пять суток.
Не оборачиваясь и не слушая объяснения, шел дальше.
— Это что на
Прошел мимо отряда лагерной обслуги, одетого с ног до головы в черный мелюстин, черные телаги, солдатские, а то и офицерские сапоги. Этот отряд был в его непосредственном подчинении, поэтому вопросов ни к кому не возникало. Вопросы были к тем, кто пахал на производстве и одет был «как попало».
— Это что на голове? Почему неположенного образца? Ты что, на показе мод?.. Ларек на следующий месяц.
Очередь дошла до нас. Скрыться, затеряться в толпе было невозможно— голова моя торчала над строем. А кроме этого, вся бригада ушла на работу, и на проверку притащилось от силы два десятка человек. Одет я был во все неуставное — телогрейка черная, костюм черный, сапоги солдатские, фуражка моднейшего по лагерным меркам фасона — спасибо Мустафе с Файзуллой.
Дюжев двинул прямиком в мою сторону. Не здороваясь, глядя в упор на бирку с моей фамилией, он произнес:
— Сразу вижу, Мустафин постарался, нарядил. Где-то я эту телогрейку уже видел. Хоть с мужика телогрейка- то?.. Хе-хе-хе... Почерк на бирке узнаю — Файзуллина каракули. Дать вам на троих пятнадцать суток — и делите между собой как хотите, а?.. Что скажешь? Мустафа подогнал или с воли завезли? Где взял-то?
Сказать, что «с воли» — затаскают по операм. Где взял? Украл? Нашел? Ничего нельзя говорить. С неба упало.
— С убитого снял, гражданин начальник! — бодро отшутился я.
— Да я не против, чтоб — с убитого, хе-хе... Лишь бы человек он был нехороший! С убитого Мустафы, хе-хе... После проверки — ко мне.
Я с облегчением выдохнул: «Вроде от карцера пронесло. Хотел бы дать — дал здесь и сейчас. Видно, Грибанов наябедничал — сам наказать боится и хочет не своими руками. «Все в лагере, Санек, делается чужими руками...» Прав Захар.
Глава 09
По душам о поэзии
Кабинет Дюжева, в отличие от кабинета начальника колонии, был небольшим, тесноватым и казенным. Когда я вошел, он сидел за столом, без кителя, в рубахе. Китель висел на спинке стула, двумя звездами на погонах напоминая о важности его хозяина.
— Здравствуйте. Разрешите?
— Входи, входи. Садись.
В отличие от Грибанова, он не удивился тому, что я вошел без положенного: «Гражданин начальник! Осужденный такой-то по вашему вызову прибыл...»
— Ну вот, наконец-то мы и побеседуем. Более, так сказать, подробно.
Он выдержал паузу, глядя мне в переносицу. Глаза его, маленькие, утопающие в толстом лице, остановились и застыли с безразличным выражением.
— Задавайте вопросы, с удовольствием отвечу. Курить можно?
— Кури. Срок большой, еще успеешь бросить, хе-хе... Расскажи-ка мне про свое дело, очень уж интересно.
—
— Что в приговоре сказано — это другие сказали. Я приговоры не читаю, мне нужно — как на самом деле было. Мне правда нужна.
Поросячьи глазки еще сильней прищурились. Он откинулся назад и устроился поудобней в ожидании.
— Сижу я, понятное дело, не за что, — начал я бодро, — это вам известно не хуже меня.
— Начал хорошо. Правильно. Здесь с этого все начинают. Ну-ну, дальше...
— Поэтому нет надобности рассказывать про то, как делал аппаратуру. К слову сказать, не самую худшую. Многие этим занимались, а посадили только меня. И если уж совсем по правде, то до сих пор бы ею занимался, если б не записал «Извозчика».
— А меня аппаратура вовсе не интересует. Про нее все, как ты говоришь, в приговоре сказано. Ты мне про песни... Мне же интересно знать, как такие никудышные стишата могли стать известными? Плохонькие стихи-то, плохонькие. Ты ведь, поди, и сам это чувствуешь?
— Ну, это дело вкуса и интеллекта.
— Интеллект у меня есть. И вкус у меня есть. И в поэзии я кое-что понимаю. Для меня поэты — это Тютчев, Фет... Я уже не беру Пушкина, Лермонтова. А у тебя что? Написано для тех, с кем ты сейчас в бараке пайку маргарином мажешь. Причем пайку, отпущенную тебе государством, с которым ты, если я правильно понимаю смысл твоих творений, борешься. Или не так? Ты же на каждом шагу твердишь, что — антисоветчик. Хочешь в политические записаться? Не выйдет — у нас нет политических. У нас есть уголовники. И ты сегодня — один из них. Не буду скрывать — выделяющийся из общей массы. Потому как — со своим репертуаром, хе-хе...
— Я эту пайку, как вы говорите, у государства не выпрашивал — оно мне ее насильно запихало. На свою-то я всегда заработаю.
— Заработаешь. Только тебе не о той, на которую ты через десять лет заработаешь, думать надо. Тебе сейчас за сегодняшнюю пахать придется. Пахать и пахать. А ты этого делать не хочешь. Грибанов мне докладывал, как ты к труду относишься. А кто не работает, сам понимаешь, не ест, хе-хе.
— У меня нет замечаний по работе.
— Это пока нет. Пока у вас работа — дурака валять. Вот начнется осенью разделка, там и поглядим.
— Я уже работал на разделке.
— Ты застал самый ее конец, финиш, так сказать. Это уже не разделка, это — доделка. Все у тебя впереди. А так как ты вины своей не признаешь, то разделка — это твое рабочее место до конца срока. Мысли о клубе надо из головы выбросить. Надо жить не по инструкциям Мустафы с Файзуллой, а по инструкциям ИТУ, искупая свою вину и погашая иск. Тогда еще есть какие-то надежды.
— Я никакой вины за собой не знаю.
— Ой ли?
— Да. Что сравнивать мою вину с виной того же Захара. За что я сижу и за что он? А срок примерно одинаковый. Он девочку пятилетнюю изнасиловал и в колодец бросил. А я аппаратуру делал. Потому что наши заводы выпускают дрянь, на которой играть невозможно. И таких, как Захар, здесь не одна сотня. Из которой половина или не работает, или сидит по теплым местам. В лагерной обслуге, например.